Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 79



Претендент понял, что без величественного жеста не обойтись. Многие кругом, перешептываясь, уже называли его масоном или, по крайней мере, говорили о том, что он подпал под влияние масонов и либералов – не случайно его дед так упрямо отказывался приносить клятву фуэросам. Даже освящение карлистского войска именем Святого Сердца Христова не могло остановить зловредные толки. Генеральные хунты Бискайской Сеньории в Гернике набирали силу, и распри между «чистыми» и «аморебьетос»[131] обострились. Тридцатого было подано прошение, призывавшее Короля объявить себя Повелителем Бискайи; узнав о том, что король собирается приносить клятву бискайским фуэросам, Хосефа Игнасия сказала мужу: «Сходи погляди, все развлечешься немного, сходи…»

Дон Карлос – король по всем статьям, чего уж и говорить, теперь же он будет Королем и волею народной, освященной традицией, которая и есть подлинная демократия. Хунты – это хунты… По словам Гамбелу, из семидесяти семи человек, подписавших прошение, было только четырнадцать – не больше – кастильцев, а остальные – какие фамилии: Габикагохеаскоа, Муруэтагойена, Урьонабарренечеа, Мендатауригойтиа, Итурриодобейтиа!.. Красота! Пусть эти горожане себе язык на них сломают… Хунты – это хунты; а Бильбао все равно будет наш.

По мере того как приближалось третье июля, выбранный для принесения Клятвы день, Герника полнилась народом, и, прохаживаясь среди толпы, снующей в ожидании торжественного момента, прислушиваясь к разговорам, полным отзвуков затаенных страстей, Педро Антонио, который, уступив настояниям жены, вместе с Гамбелу приехал в ожидающий праздника город, чувствовал в душе легкое жжение, словно в ней разгорался потухший было после смерти сына огонь.

Утром третьего числа Педро Антонио, накануне заночевавший в городе, был разбужен двадцатью одним гулким орудийным залпом. Пришел Гамбелу, и оба, горя мальчишеским нетерпением, поспешили на улицу. Сколько народу! При виде бурлящей, постоянно прибывающей толпы в душе Педро Антонио пробудились дремавшие в самой ее глубине воспоминания; он вспомнил, как еще мальчишкой ходил на ярмарки, которые устраивались здесь, в городе; то ему виделись знакомые поля и безмятежное небо над ними, то мирная приветливая долина, лежащая между гор, всегда зеленых гор его детства, и он как бы снова вдыхал воздух, напоенный морской свежестью.

В нем пробуждалась память о детских впечатлениях – тех, что отложились в глубине его души, навсегда слились с нею. «Вот здесь, в этой лавке, отец купил мне башмаки; а лавочница была кривая…» «А вот здесь нас остановили, когда мы с отцом гнали продавать корову…» Все, что окружало Педро Антонио сейчас, воскрешало в нем эти воспоминания и, полнясь их светом, казалось живее и ярче; каждый из спешивших по улице рядом с ним вдруг стал ему интересен.

Толпа вынесла их на площадь в тот момент, когда свита отправлялась навстречу Королю. Педро Антонио, привставая на носки, старался разглядеть, что происходит в передних рядах. Мигелеты прокладывали себе путь в толпе. Шум голосов, звуки рожков и литавр, народ, движущийся за знаменем, приводили душу кондитера в трепет, и, увидев лик Богородицы, вышитый на белом стяге, который нес синдик, он перекрестился. Ему вспомнилось, как однажды, в детстве, отец привел его в город посмотреть на Крестный ход в Страстной четверг, и в нем словно бы ожило давнее детское желание ухватить взглядом как можно больше из того, что его окружает, прежде чем все это растает, исчезнет навсегда.

Все дома были украшены гирляндами, а висевшие на балконах простыни были как часть приоткрывшейся, сокровенной домашней жизни; разноголосый шум взмывал к небу, взрываясь там ликующими петардами; колокольный трезвон звучал как приветственный голос полей; раздававшийся по временам грохот артиллерийских залпов придавал музыкальное единство праздничной, суматошной разноголосице, окунувшись в которую люди забывали о том, что идет война. Шумная, грохочущая жизнь толпы захватывала, захлестывала Педро Антонио, и глухая боль, оцепенело дремавшая в нем со смерти сына, пробуждалась и оттаивала. Звонкая бронза колоколов, грохот пушек и запах пороха будили память о прошлой войне в его душе, уже не просившей мира.

Увлекаемые толпой, они подошли к дому, где расположился Король, и, когда он показался на балконе, слитное «Славься!» на мгновение заглушило колокольный звон. Король! Король собирался приносить клятву народу.

Гамбелу и Педро Антонио сломя голову, как мальчишки, помчались к Санта-Кларе и не без труда отбили себе местечко под деревом, откуда удобно было следить за церемонией. Свита вошла в решетчатую ограду; дон Карлос и его дряхлый, с бледным лицом отец расположились на помосте, рядом с дубом, под шелковым узорчатым пологом; представители Хунт встали под сводами беседки. Началась торжественная служба. Казалось, заполонившая узкую аллею толпа собралась почтить дуб – символ фуэросов. Педро Антонио глядел вдаль, туда, где сквозь ветви дуба виднелась могучая фигура сумрачного, утесистого Оиса, облик которого отпечатлелся в его детской душе. И детская эта душа выплескивалась, рвалась наружу; он чувствовал, что обновляется, чувствовал, как сердце его бьется созвучно сердцам окружавших его людей, молчаливо слушавших этот молебен под открытым небом, людей, единых духом, поглощенных торжественным действом. Рядом с ними стояло несколько девушек, с яблочным румянцем на щеках, полных собою, своей молодостью и постоянно перешептывавшихся и смеявшихся, так что приглядывавшей за ними старухе приходилось каждую минуту возмущенно прерывать молитву, чтобы сделать бесстыдницам замечание. Священник воздел чашу и остию, те, кто смог, встали на колени, все склонили головы, и среди молчания, над толпой, собравшейся под широко раскинувшимся ослепительно чистым небом, вокруг старого дуба, олицетворяющего бискайские вольности, раздался голос священника, возгласившего, что остия[132] – символ поклонения народу, хотя ни один человек не понял, что это значит. Душа Педро Антонио дрожала, как струна, и слезы, долгое время копившиеся в душе, уже готовы были брызнуть из глаз. И чем больше он крепился, стыдясь плакать на людях, тем труднее было ему сдержаться.

Чувства обступивших его людей взломали лед, и, словно очнувшись от глубокой спячки, Педро Антонио, казалось, наконец осознал, что он – отец, потерявший сына, единственного сына, в котором он мог бы пережить себя среди других. Обратившись к своей душе, он обнаружил ту боль, что давно уже зрела в ней; холодное «у меня погиб сын» превращалось в жгучее, невыносимое «мой сын умер». Он чувствовал себя человеком, одним из многих, человеком, которого, выбрав среди прочих, поразило безутешное горе; он был отцом мертвого сына среди всех этих обступивших его людей, мужчин, многие из которых были отцами пока еще живых детей.

Священник взял остию, и голос его звучно разнесся над оживленной тишиной собрания. Он говорил о том, что сами ангелы достойны зреть короля, простертого перед безмерным могуществом Того, Кто обитает на небесах; что никогда еще не являлся миру король более великий; что поистине отрадно и достойно восхищения видеть его здесь, коленопреклоненного, в то время как почти все прочие монархи земли вступают в сговор с мерзостной революцией…



– Получил, Альфонсишко?! – пробормотал Гамбелу.

…что восхищения достойно видеть, как, принося торжественную клятву, он навсегда связывает себя с народом теснейшими узами религиозного братства…

Педро Антонио больше не мог крепиться, слезы душили его, в то время как священник, показывающий искусное владение своим оружием – словом, казалось, испытывал удовольствие, видя склонившегося перед ним короля.

…что в залпах пушек был слышен глас народный.

И когда Педро Антонио услышал, что «народ сказал свое слово, благородной кровью мучеников окропив поля сражений», его душевная рана открылась и он беззвучно заплакал, чувствуя всю сладость обретенного смирения. Слезы катились по щекам, и безграничный покой нисходил в душу, память о сыне, погибшем с верой в карлистское дело, становилась с каждым мгновением живее, и смутный образ его обретал все более яркие и крупные черты. И чем больше старался он сдержать рыдания, тем сильнее рвались они наружу, даруя тайную усладу, которую испытывает человек, плача на людях. И у него было свое горе, и он тоже нес свой крест – так пусть же хоть кто-нибудь пожалеет его. Румяные девушки-хохотушки, от внимания которых ничто не могло ускользнуть, теперь еле сдерживали смех, глядя на старика, растроганного церемонией.

131

«Аморебъетос» – сторонники соглашения, заключенного в Аморебьете.

132

Остия – белая облатка, посвящаемая мессе.