Страница 70 из 79
Особенно негодовал священник, упоминая о манифесте, в котором новый король обещал быть не только добрым испанцем и католиком, подобно своим предкам, но и либералом, в духе нового века.
– Хорошо ответил ему на это его двоюродный брат, наш дон Карлос: «Легитимизм – это я!»
– Его двоюродный брат? – переспросил Педро Антонио. – Так, значит, все это – дело семейное…
Какое безумие! Провозглашать его сейчас, когда мы так сильны!.. И дойти до того, чтобы объявить себя либералом и католиком сразу… Католик-либерал!.. Вот кого больше всех клеймил Папа…
– Интересно, а как все же будет с процентами? – спросил Педро Антонио.
Брат взглянул на него с тревогой, и жена, подметив взгляд священника, тоже забеспокоилась. «Если так и дальше пойдет, он точно помешается», – подумал дон Эметерио и, возвысив голос, чтобы заглушить неотвязные мрачные мысли брата и одновременно подавить легкую дрожь, охватившую его при виде Педро Антонио, которого он про себя уже считал обреченным на безумие, почти выкрикнул:
– Сейчас, сейчас, когда мы так сильны, когда победа уже почти у нас в руках… Нет, никогда еще наше дело не было так могущественно и сильно…
– Так же и раньше говорили… Эх, те семь лет!
Педро Антонио смутно чувствовал, что вместе с сыном погибло и дело, за которое тот отдан свою жизнь; что самым напряженным, решающим моментом было Соморростро, а все остальное – не более чем простая трата накопленных до этого сил. Какой-то подспудно звучавший в глубине души голос подсказывал ему, что узел, в который сплелось неисчислимое множество сил, вдруг ослаб, что, достигнув зрелости, движение начинает терять энергию, стремится к упадку, а не набирает силу, как в молодости, когда все еще впереди; что настало лето, когда пора собирать жатву, а не весна, когда ощутимо биение скрытых в земле сил. Движение пошло на ущерб, момент накопления сил, момент свободы остался позади. Апогеем было Соморростро; отступление из него означало, что былая слава карлизма повержена, а прообразом его будущей судьбы стала Абарсуса.
Поэтому Педро Антонио, так равнодушно выслушивая новости о ходе кампании, сам высказывался скептически; поэтому он лишь пожал плечами, узнав, что короли встретились в открытую на полях под Дакаром, где эскадрон карлистских гвардейцев вызвал на поединок эскадрон павийских гусар[130] – совсем как в романе! – и что Альфонсито был обращен в бегство. А когда Гамбелу в один из своих приездов сказал, что Кабрера признал монарха, Педро Антонио воскликнул:
– Ясное дело! Все пропало, ничем уже не поможешь!.. И деньги мои – тоже!..
– Я уже давно говорю, что подменили нашего Кабреру, – сказал Гамбелу, – нынешний Кабрера – масон, протестант, и жена у него протестантка… небось и в Пресвятую Деву не верует… масон, как есть масон…
Могучая фигура Кабреры, встававшая в памяти Педро Антонио, делалась в его глазах все больше и туманнее, исчезая в загадочной Незримой Юдоли и одновременно притягивая исходящим от нее таинственным сияньем, и, пока карлисты, уверявшие, что их нимало не удивляет отречение старого вожака, обрушивали на него отборную брань, а дон Карлос лишал его удостоенных когда-то почестей, Педро Антонио, наедине, беззвучно повторяя по слогам каждое слово, перечитывал прокламации легендарного героя, чувствуя, что слова эти, как заклятье, пробуждают в нем самые сокровенные воспоминания. Он прислушивался к голосу того, кого когда-то называли «Тигром Маэстрасго» и кто сейчас, разочарованный, покаянно взывал к своему сыну и прощал своих врагов, так же, как во время Семилетней войны взывал он, сея ужас, к памяти своей расстрелянной старухи матери; он прислушивался к голосу героя, покрытого шрамами – немым свидетельством тех заслуг, чьих мертвых символов: титулов и крестов – лишал его внук того самого Карла V, который их ему присвоил; он прислушивался к этому голосу, говорившему своей старинной пастве о том, что он оставляет им Короля, сам оставаясь с Богом и Отечеством; что тщетно пытаются они восполнить словами отсутствие идей. Странный отзвук рождал в душе кондитера этот эхом доносившийся из Незримой Юдоли голос старого, покрытого ранами и славой воина, говорившего о мире, о превосходстве разумного учения над слепой верой, просившего сострадания к своей матери-родине, чье достоинство оскорбляли те, кто считал испанцев чуждыми любой власти; умолял их, чтобы они, завоеватели по характеру, унаследованному от предков, совершили наконец величайшее из завоеваний, которое может совершить народ, – восторжествовали бы над собственными слабостями!
«Нет, это какой-то миссионер, а не наш Кабрера», – подумал Педро Антонио и вспомнил того, другого проповедника, что, стоя под открытым небом на городском кладбище, говорил о мире, вспоминая славные семь лет и ночной бой на Лучанском мосту, а величественное женское изваяние вздымало две короны над могилами победителей и побежденных. И ведь того проповедника тоже называли масоном! Что же такого было в этих масонах, что они так умеют тронуть душу?
Педро Антонио был почти готов понять старого вождя. Прокламация воскрешала в нем того, кем он был в сороковом году, когда, солдатом одного из батальонов Марото, кричал вместе со всеми: «Мира! Мы хотим мира!» И если, узнав о расстрелах в Эстелье, Гамбелу восклицал: «Есть еще надежда!» – то Педро Антонио они заставляли вспомнить Муньягорри, где Хуан Баутиста Агирре, с оружием в руках, бросил клич: «Мир и фуэросы! За католическую веру! Слава Альфонсу Двенадцатому! Слава генералу Кабрере!»
А между тем в Дуранго все увлеченно строили планы. Нанести решающий удар – и на Мадрид!
Хуан Хосе ожидал победы со дня на день; кровавые расстрелы в Эстелье – хороший урок на будущее всем изменникам; и даже то, что в стане врага тоже появился король, с которым связываются надежды и вокруг которого концентрируются силы, даже это даст им, карлистам, возможность еще легче одолеть противника. Он еще их попомнит, жалкий королишко, католик-либерал! И Хуан Хосе потихоньку стал напевать:
Но сомнение исподволь подтачивало общий оптимизм, и даже Селестино приходилось старательно скрывать таящиеся в глубине души сомнения и страх. Кто поднимет с насиженных мест этих басков, которые в былые поры не соглашались защищать отечество иначе как за плату? Воюя на своей земле, имея под боком семьи, вряд ли они соблазнятся пойти на Мадрид, чтобы дать короля кастильцам. Зачем? Пусть разбираются сами. Они уже начали обустраивать свое маленькое, но независимое государство, со своими почтовыми марками, чеканили свою монету. К тому же, опасаясь непривычных для себя равнин, они довольствовались тем, что сильны здесь, по эту сторону Эбро, где могут защищать свое нарождающееся государство благодаря, в значительной степени, старикам-добровольцам из той же Кастилии, которые устремлялись на север – одни, чтобы поживиться за счет войны, другие, чтобы удовлетворить атавистические инстинкты, кое-кто бежал от правосудия, хотя большинство из них и встречало здесь лишь презрение и недоверие.
И это было еще отнюдь не самое худшее. Хуже всего, по Селестино, было отсутствие четкой программы, из-за чего люди не знали, что же они защищают. Нуждаясь в формулах, чтобы определить движение, которое в нем самом шло не от душевной потребности, он считал, что именно формулы и рождают движение. Как-то вечером, слушая рассуждения адвокатишки, Хуан Хосе прервал его:
– Мы в горы без всяких программ ушли, и если судил нам Господь погибнуть, никакие программы не помогут… Поменьше надо разной дурью голову забивать… а что до кастильцев, так их никто и не звал…
130
см. в указателе Павиа-и-Ласси.