Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 79



Глава V

Педро Антонио с женой жил в родной деревне вместе с братом-священником, который, стараясь развлечь его, брал с собой на деревенские тертулии, чтобы, слушая разговоры о ходе войны, он хоть ненадолго позабыл о своих горестях. Хосефа Игнасия оставалась с невесткой, вдовой штурмана, которая только и говорила ей что о бедном покойном Игнасио: как последний раз видела его в форме и при оружии, как ладно он плясал. Мать чувствовала влечение к этой простой женщине, которая, помогая ей в ее беспрестанных раздумьях об утраченном сыне, как эхо, вторила ее непрерывному внутреннему монологу. Она была готова каждый день слушать одни и те же подробности, связанные с Игнасио, и ждала их, как больной ждет бальзама, способного облегчить его страдания. Боль ее мало-помалу растворялась во всех событиях, во всех самых скромных проявлениях ее жизни; боль удавалось отвлечь неспешным вязаньем; удавалось поделиться ею с предметами домашнего обихода; превратить ее в неотвязную, но сладкую мысль, окрашивавшую все остальные мысли.

Меж тем Педро Антонио забросил все дела, погрузившись в баюкающе плавное, как ход маятника, течение обыденных событий, в то время как в глубине его души боль скапливалась и набухала, хотя ей так и не удавалось вырваться наружу. Он думал о своем несчастном сыне постоянно, но ход его мысли был медленным, таким медленным, что, казалось, ока стоит на месте, как некий смутный, расплывчатый образ, пронизавший собой все его чувства и мысли. Память о сыне, словно одинокая огромная туча, темная и плотная, покрыла его душу своей равномерно сумрачной тенью. Под тенью памяти крылась боль, безмолвная, неподвижная.

Ему нравилось бродить по знакомым с детства уголкам, где когда-то, лежа в тени каштанов и орехов, он присматривал за коровой; то он шел на речку, слушать ее неумолчное певучее курчанье, навевавшее воспоминания детства. Во время своих прогулок он то и дело останавливался и заводил обстоятельный, задушевный разговор с кем-нибудь из старых друзей, которые трудились на своих участках, борясь с неподатливой землей. Ему нравилось слушать сочувственные слова и неизменно заканчивавшее все разговоры на эту тему «…а Господь располагает».

Крестьяне по-прежнему неукоснительно выходили на все работы; в поле слышались привычные голоса, и, когда в полдень Педро Антонио задумчиво глядел на вставшие над хуторами, просачивавшиеся сквозь крыши дымки, таявшие в воздухе, он вспоминал о чем угодно, только не о войне. Ему напоминали о ней лишь разговоры участников тертулии, куда водил его по вечерам брат; жалобы крестьян на постоянные поборы, которым они подвергались, чтобы доставлять провиант карлистским войскам; да какой-нибудь батальон, маршем прошедший под вечер через деревню. Навязчивая мысль о смерти сына просачивалась в его сознание без всякой связи с войной, на которой он погиб.

– Пошел бы куда, развеялся! Господи, что за человек! – повторяла жена, встревоженная его невозмутимым спокойствием и подозревая, что мужа точит какой-то недуг, который в один прекрасный день может кончиться ударом или, того и гляди, чем похуже.

Педро Антонио частенько уходил в один из уголков сада, росшего вокруг дома, где они жили, и там, сидя под каштаном, возле ручья, с затаенным наслаждением вслушивался в его бессмысленный лепет и рассеянно глядел, как бежит вода, вспениваясь и обтекая попадающиеся на ее пути камни. Иногда он пускал по течению лист каштана и провожал его взглядом до тех пор, пока он не скрывался, как и сам ручей, в траве, и подолгу восхищенно следил за сновавшими по одной из заводей водомерками, передвигавшимися по воде так же легко, как прочие насекомые – по земле.

Погожим вечером он иногда ненадолго выходил на балкон. Сумерки придавали пейзажу однородность, он словно загустевал большими темными пятнами, среди которых светился вдали огонек какого-нибудь хутора, сквозь наступающую тьму возвещая о затерянном в горах очаге. Привыкнув к неумолчному журчанью ручья, Педро Антонио переставал замечать его, и журчание это, подобно голосу самой тишины, глубинной мелодией звучало в его душе, и однообразное ее течение увлекало за собой смутные образы его фантазии.

Неспешно текущие часы размечал густой звон церковного колокола, широко разносившийся и гаснувший в безмятежной тишине полей. На заре, ясный и свежий, словно бы сам собой возникавший из воздуха, он развеивал туман ленивой утренней дремы; в полдень, возглашая время отдыха, звон, торжественный и полнозвучный, казалось, нисходил с небес; затем, в тот час, когда свет мешается с тенью, а вершины гор отчетливо вырисовываются на стынущем мраморном небе, приглушенный, словно шепчущий, он возносился ввысь, как голос усталой земли; и наконец, трепетно дрожа в сумерках, звал семьи, уже собравшиеся вокруг своих очагов, молитвой почтить души умерших, тех, кто, покоясь в земле, был неотторжим от семейного лона. Казалось бы всегда одинаковый, колокольный звон звучал по-разному в разное время дня.

В часы одиноких прогулок Педро Антонио любил заходить на хутор, откуда видна была вся лежавшая внизу долина; ему нравилось беседовать с хозяином, немощным стариком, который, сидя на разваливающемся стуле, пристраивался где-нибудь на солнышке, за домом, и неторопливо лущил кукурузу или чистил картошку, чтобы показать, что и он еще кое на что годится. Брошенный домашними, смотревшими на него как на обузу, он с радостью встречал Педро Антонио и заводил с ним разговор о сыне:



– Никогда не забуду, как приезжал он к нам в деревню в последний раз… красавчик! Да и вас я тоже совсем еще мальчуганом помню… мне-то ведь уж за четыре дуро перевалило… oarleko laur bano gueizago… – добавлял он, намекая на то, что живет уже девятый десяток.

– А почему вы обращаетесь ко мне на «berori»? – спрашивал его Педро Антонио, сам по-баскски обращаясь к нему на «zu», среднем между панибратским и малоупотребимым «eu» и почтительным «berori».

– Вы богатый, господин.

Кондитеру нравилось слушать, как под конец разговора бедный старик, всякий раз прежде оглянувшись по сторонам, начинал вполголоса жаловаться на то, как ведут себя с ним дети, совсем про него позабывшие, и если бы не маленькая внучка… «Дети! Дети – они сами по себе… так уж жизнь устроена… Тяжело бедным людям о своих-то заботиться… Дети!» – восклицал он, вспоминая и о том, как сам он обходился со своими старыми родителями. И под конец всегда просил у Бога одного: восемь дней на смерть – zortzi egunen iltze, – считая, что этого как раз достаточно, чтобы приготовить свою душу и не слишком обременять детей долгой болезнью.

«Дети!» – бормотал, уходя, Педро Антонио, после разговоров со стариком чувствовавший в голове ужасную путаницу. И бессвязные и расплывчатые его мысли всегда кончались одним: «Восемь дней на смерть!»

Отступление из Соморростро так угнетающе подействовало на войско, что дону Карлосу пришлось пообещать: скоро Бильбао будет взят и войска его, победно шествуя от Веры до Кадиса, будут незамедлительно и повсеместно противостоять революции и безбожию. Но и в эти дни он сохранил пристрастие к балам, что свойственно любому добропорядочному монарху. Хунта между тем обещала ему победить или умереть; наставляя добровольцев с кафедры, им внушали магическое «вопреки!», старательно скрывая провал знаменитого займа и долгожданного обострения войны между новым и старым, не упоминая, что Кабрера отвернулся от претендента.

«Бедняга Игнасио! – думал Хуан Хосе. – Надо же было погибнуть перед самой победой!.. Эх, поторопился! Еще немного, и мы вместе вошли бы в Бильбао». Как никогда полный надежд, он считал, что, предприняв отчаянное усилие в Соморростро, враг вконец истощил свои силы и что они, карлисты, напротив, сохранили порыв и желание драться. В конце концов, победа достается тому, кто умеет выжидать; два-три метких удара, когда противник уже выдохся, – и дело решено!

Войска сошлись у стен святыни карлизма, Эстельи, куда освободитель Бильбао направился, чтобы окончательно уничтожить врага. Главнокомандующий карлистов, Доррегарай, преемник старого Элио, говорил о бессмысленной жестокости солдат неприятеля; либералы твердили о том, что яростные вопли врага не что иное, как свидетельство его бессилия. Обе стороны копили взаимную злобу, как мальчишки, подзадоривающие друг друга, прежде чем броситься на противника с кулаками. Двадцать пятого июня произошла первая стычка; двадцать шестого обрушившийся на либералов ливень вымочил солдат до нитки; голодные, они ели картошку, которую выкапывали на хуторских полях, и поджигали деревушки, чтобы согреться и высушить одежду у огня; двадцать седьмого артиллерия либералов заставила карлистов оттянуть свои силы. Дело уже готово было дойти до рукопашной, но пришлось пережидать непогоду – бурю с ливнем, обрушившуюся на оба войска, – и затем, когда в решающий момент главнокомандующий либералов, Конча, выехал на передовую, чтобы обратиться к своим солдатам, то был неожиданно убит. Таково было отмщение за Соморростро, за смерть полководца Ольо, храбреца Радики, отважного старика Андечаги. Победители, в мстительном порыве, добивали раненых, которых отступавший противник оставлял на опустошенных непогодой и людьми полях; на балконе одного из хуторов, как трофей, вывесили окровавленную простыню, в которую было завернуто тело Кончи; тридцатого жители разрушенной Абарсусы молили своего Короля о смерти пленных, каждый десятый из которых, всего двадцать один человек, был расстрелян на пожарище, под проклятия разоренных пришельцами крестьян. Несколько дней спустя жена Претендента, недавно прибывшая в Испанию, произвела смотр войск в отрогах Монтехурры – свидетеля победы.