Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 79



Пачико нравились эти свободные и живые – и еще какие живые! – споры между живыми же людьми из плоти и крови, вкладывающими душу в каждое слово, и, напротив, какими несносными и нудными казались ему газетные отчеты, узнать из которых можно было ничуть не больше, чем из споров в ресторанчике. Чего стоил хотя бы один славный капитан в отставке, когда он торжественно извлекал из кармана неизменную и неразменную золотую унцию, восклицая: «Все это одни разговоры!.. Ставлю десять дуро, что они и месяца не протянут!.. Мне ли не знать эту местность!..»

В сравнении с этими спорами газетные статьи были не более чем легковесными репортажами, беспорядочно-утомительной россыпью фактов, в лучшем случае – выжимками истории. «Что вообще останется от всей этой войны? – думал Пачико. – Сухие сведения, пара строк в будущих исторических трудах, беглое упоминание в ряду множества других гражданских войн, чью суть унесут с собой в могилу ее действующие лица. Не является ли эта война всего лишь одним из звеньев в жизни испанского народа, звеном, сокровенное назначение которого состоит в том, чтобы сохранить непрерывность истории?»

Когда ему наскучивало казино, Пачико отправлялся бродить по окрестностям городка, без какой-либо определенной цели, то идя полустертой тропинкой, то прямо через поле, отыскивая новые, незнакомые ему уголки; его интересовали все подробности постоянно меняющегося пейзажа: неожиданно открывшееся за поворотом дерево, неприметная тенистая лощинка, незнакомый прежде хутор; все это интересовало его так же, как посетителей казино – каждое новое сочетание карт в хитросплетении игры, а его дядю – строгое чередование его молитв и разнообразные эпизоды борьбы его души с бесом. Все было ново и все было старо в постоянном изменении, скрывающем извечную неизменность вещей!

Во время этих прогулок Пачико любил подниматься на возвышенность, откуда было видно море; взгляд его тонул в безграничности тихих вод, смыкающихся с небом у плавной черты горизонта. Море и небо сливались перед ним в величественное единство, взаимооживляя друг друга; волна с шумом катилась вслед волне, безмолвно плыли одно за другим облака. Вид безграничной зыбкой равнины наводил его на смутно угадываемую мысль о некоей жизни в чистом виде, жизни безымянной, большей, чем самое жизнь, и необычное ощущение того, что мимолетное мгновение настоящего застывает, останавливается, охватывало его. Колыхания уходящего ввысь и вдаль пространства представлялись ему дыханием спящей Природы, погруженной в глубокий, без сновидений сон. Иногда, когда между небом и морем проносился, вздымая волны и разгоняя облака, мощный порыв ветра, он вспоминал о Духе Божием, что носился над водами, и ему казалось, что с минуты на минуту ему явится величественная, святая тень Всемогущего Старца, каким Его изображают в алтарях, – возлежащим на облацех, в широком, плавными складками ниспадающем одеянии, созидающим новые миры, восстающие из покорных вод.

Затем, уйдя в себя, он вспоминал те битвы идей, что разыгрывались в его уме в ту пору, когда его сознание переживало кризис. Превратившиеся в однообразные, упорядоченные формулы; оторванные от своего родного мира, мира, в котором они родились; выстроенные в колонны диалектических мотиваций; подчиненные строгой тактической логике и ведомые рассудком, идеи развернули в его уме настоящую войну, с битвами, маршами и контрмаршами, стычками и засадами. И никогда дело у них не доходило до прямого, открытого столкновения: по мере того как одни из них приобретали все более отчетливые и ясные очертания, другие таяли, оставляя позиции, немедленно занимаемые противником. А иногда полки старых и, казалось бы, наполовину разбитых идей вновь собирались с силами и бросались в яростную атаку.

И за всеми этими интеллектуальными баталиями ощущалось живое биение безграничной и, на первый взгляд, неприметной стихии мирных переживаний, скромных образов обыденности, постоянно питавших его ум. Рядом с миром этих образов все умственные битвы оказывались лишь игрой, потешными боями, неиссякаемым источником сокровенных удовольствий, которые доставляет все неожиданно-прихотливое. Много ли стоили все эти пресловутые тайные муки, которые как рукой снимало, стоило ему, скажем, сесть обедать? Плод самовнушения, чистая иллюзия, карусель сомнений.

В конце концов в его душе воцарился мир, войска враждующих идей были распущены, и былые противницы, как сестры, жили и трудились в его сознании, в его полностью примирившемся с собой уме. Пребывая в покое этого внутреннего согласия, Пачико научился думать не одним лишь интеллектом, а всем своим существом, чувствуя всю глубину жизни в истинной вере, вере в саму веру, проникнувшись чувством величественной серьезности жизни, жадно стремясь к жизненной правде, а не к рассудочной истине. И только наедине с книгами или во время одного из тех задушевнейших споров, которые он иногда еще вел, отзвуки старых сражений пробуждались в его душе и казалось, что идеи его вновь разбегаются по разные стороны, выстраиваясь под знаменами враждующих армий, но теперь он смотрел на это холодно и как бы со стороны. Теперь он ясно понимал, что подобные воинственные забавы ему чужды, что это не более чем спектакль, разыгрываемый в его сознании некими неведомыми ему силами; он понял, что никогда не переживал тех мук сомнения, о которых часто рассказывают люди, не нашедшие своего дела.

Когда, случалось, его неожиданно охватывал страх, страх, казалось, растущий из таинственных потемок его существа, то он молился, вспоминая свои детские молитвы и чувствуя, как их нежное благоухание успокаивает его душу и перед ним являются картины того туманного мира, что живет в темных недрах бессознательного, в тех глубинах, куда не доносится шум волнующихся идей, поверхностное волнение души.



Узнав из письма о смерти Игнасио, Пачико почувствовал, как у него защемило сердце. «Бедняга!» – сказал он про себя и отправился домой, где, запершись, чтобы никто не мог его видеть, дал волю слезам. Только теперь Пачико понял, как любил его, и, не удерживая рыданий, стараясь в слезах найти то тайное облегчение, которое дает человеку свободный выплеск чувств, отдался во власть смутных мыслей.

Потерянная жизнь? Потерянная… но для кого? Разве что для него самого, для бедного Игнасио… Но подобные жизни составляют духовную атмосферу народа, атмосферу, которой все мы дышим и которая поддерживает и одухотворяет нас.

Когда Пачико вышел из дома, глаза его были сухи и сердце билось ровно. При виде прохожих он почувствовал прохладное, отрезвляющее дуновение, заставившее его вновь собраться, взять себя в руки, и, обретя привычную строгость и сухость, он был рад, что никто не видел, как он поддался наплыву чувств, и в то же время еще и еще раз с наслаждением переживал испытанное в минуту слабости. Остаток дня он провел размышляя о смерти своего несчастного друга.

Вечером Пачико, как обычно, сел за стол, чтобы записать пришедшие за день мысли; и хотя, давая им внешнее выражение, он вновь чувствовал, как подкатывает к горлу комок слез, кипенье его чувств рождало лишь сухие идеи, которые, попав на бумагу, мгновенно превращались в холодный, кристаллический узор. И в конце концов память его о несчастном Игнасио отлилась в форму словно бы высеченной на камне эпитафии, философского отрывка, говорящего о смерти. «Подумать только, – писал он, – что есть люди, со спокойным сердцем и холодной душой заставляющие других плакать, используя для этого набор подержанных фраз, предписываемых риторикой! Неужели для того, чтобы заставить человека чувствовать, надо подавить в нем мысль? И все же какая глубина чувства кроется в глубокой мысли!»

На следующий день он отправился к морю, где увенчанные пенными бурунами волны, разбиваясь о берег, не умолкая пели однообразную и вечную песнь своей простой жизни, и там, словно омытые покоем, его вчерашние мысли канули в плодотворные глубины памяти.

Волны подкатывали к его ногам, одни – с шипением впитываясь в песок, другие – с шумом, пенными брызгами разбиваясь о камни. Они словно шли на смерть… и все же… Вслед погибшей волне спешила другая, а лоно вод, из которого они вышли, пребывало вечно. Там, под волнами, которые ветер рождал, лохматя безбрежную поверхность, но лишь поверхность, океана; там, под волнами, и быть может наперекор им, непрестанно струились глубинные течения, сплетаясь в безостановочный хоровод.