Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 115



Она ахнула, увидев на пороге приемщика рыбокомбината, какого все бабы звали меж собой Шакалом.

— Накорми. И найди ему место, где он сможет ночевать. Непогодь продлится не один день. Пусть обсушится.

Дуня молча поставила на стол картошку, рыбу, капусту, хлеб, налила чай. И подвинув табуретку, предложила гостю ужинать. Тот не стал ломаться. Дуняшка вышла из кухни вслед за мужем.

— Зачем ты его привел? — спросила с укором.

— Когда распогодится, он снова приемщиком станет. Но не теперь. А и случись с ним что, со всех нас спросят. С живых шкуру снимут. Всем ответить придется. А кому это надо? Мало тебе того, что один наш в тюрьме? С нас не убудет. Да и в Писании, как сказано? Давай выполнять Завет Божий. И не кусками, какие по душе, а целиком. Поняла? Прощай ближнему — и тебе простится…

Когда Виктор и Дуняшка вышли на кухню, приемщик спал, свернувшись у печки калачиком.

— Разбудить его? Пусть на топчане спит. Чего здесь по-собачьи валяться будет?

— Не перебивай сон. Согрелся мужик. Живой будет. Нашего приемщика отец Харитон к себе взял. Меня просил этого принять, — тихо рассказывал Гусев и добавил:

— Мужики о том не ведают. И ты не болтай. Доброе Богу видно. Людей оно злит. Напраслину возведут враз.

Ураган гремел над Усольем трое суток. Он сорвал с крыши дома рубероид. Напитал сыростью все стены. Превратил в грязь единственную дорогу в Усолье, соединяющую дома и землянки в одно село. Ветер гудел, свистел в трубе, выл так жутко, что люди не решались выходить из жилья наружу. Порывы ветра сшибали с ног, валили на землю. Ветер носил за собой громадный хвост сырого песка и дождя. Казалось его буйству никогда не будет конца. Но на четвертый день ураган стих. Небо очистилось, улыбнулось бездонной, как море, голубизной, солнцем. И ссыльные, вздохнув после бури, охотно пошли на работу.

Раньше всех на берегу оказались приемщики. Они тихо переговаривались. О чем? Этого никто не знал. Но перемену в них заметили ссыльные сразу. Приемщики уже не сидели на берегу, не орали на рыбаков. Сняв резиновые сапоги, закатав брюки, влезли в лодки, сами отвозили и сдавали уловы на баржи и снова подходили на лодках, каждый к своей бригаде. Даже уловы выгружать помогали из сетей в лодку. Чего раньше никогда не бывало. Сами отбирали для обедов рыбу получше. Не горбушу, а нерку иль семгу. А когда Антонина — самая многодетная из всех, попросила взять домой рыбу для детей, бабы даже зажмурились от такой смелости, ожидая града матюгов, приемщик выбрал для нее пяток рыбин, молча отдал. А потом отвернулся, разрешая и другим выбирать. Бабы поняли. И торопливо, пользуясь случаем, нахватали по две-три рыбины, бегом домой припустили.

Приемщик сделал вид, что ничего не заметил. Так продолжалось до конца путины.

Приемщики и ссыльные стали постепенно привыкать друг к другу. Пусть мало и коротко общались они, но стали разговаривать на равных. Приемщики понимали, что ссыльные после работы, когда от берега уходил последний катер, делали несколько заметов для себя. А что делать, если зима здесь длится долгих восемь месяцев, а есть люди каждый день хотят? Изредка приемщики читали ссыльным газеты, полученные с материка. В них о войне, о победах и поражениях говорилось.

Виктор и Дуняшка, слушая сводки, вздыхали тяжело. Их деревня попала в оккупацию. Как-то там нынче? Наверное, беда в каждый дом вошла. Никого не минула. И того счетовода, который донос-на Гусевых настрочил, назвав знахарями. А может обошлось. Пусть и засранцы, а все ж свои, жаль их. Нехай бы судьба уберегла. «Сохрани его, Господи», — молилась баба, сгоняя слезы со щек.



Глянув на нее, Анька Ахременко захлюпала носом. Ее деревеньку в Белоруссии немец дотла спалил.

Березовой, красивой была деревенька. И народ в ней жил добрый, работящий. Там и могилы родителей остались. Удастся ли их теперь навестить и увидеть хоть когда-нибудь? Дрожат плечи женщин. Каждое сообщение холодом обдает. Болит от них сердце. А ночами всякие кошмары снятся.

Обхватил руками голову и отец Харитон. Его Смоленск тоже под немцем оказался. Что утворили изверги с монастырями и храмами? Закрыл человек лицо руками. А меж пальцев слезы. Их не скрыть.

Виктор Гусев сидит чернее тучи. Глаза сухие, а душа кричит… Только б выдержала, выстояла, выжила его деревенька. Пусть и не доведется свидеться, но она — дом и жизнь… Он для нее ловил рыбу, мок и мерз под дождями, молча переносил незаслуженную брань, отбывал несправедливое наказанье. Пусть бы хоть им, там, далеко-далеко, жилось бы полегче.

И только Лидка, которую все ссыльные зовут кукушкой, смотрит и слушает всех равнодушно. Ей скучны разговоры о войне. Ее она не трогает. Война далеко. До Камчатки не докатится. Замерзнет. Да и кому нужен край света, край земли? Да и ее сюда привезли не добровольно. И ни за что. За анекдот. Мало ль их рассказывается? Ну и она болтнула. Таков бабий язык. Других не слышали. А ей власть не простила и осудила на целых десять лет. Адвокат постарался. Заменили ссылкой. Она ничем не легче и не лучше тюрьмы. После месяца работы на лову начались адские боли внизу живота. А через полгода начался климакс. Долгий, мучительный. Власть отняла у нее не просто свободу, удобства, город, где выросла, а и бабье начало, способность рожать, чувствовать себя бабой. Из нее сделали грубую, обозленную преждевременную старуху. И этого она не могла и не хотела прощать властям. Ей никого не было жаль в этой жизни. Сменится власть? Будут другие порядки? Тем лучше! Лидка этому только обрадовалась бы. Она и с Гусевым не раз ругалась, называя его придурком, когда тот уговаривал ссыльных поработать в выходной для фронта.

— Наша рыба не властям — людям идет, бойцам, и тем, кто в оккупации — родным нашим. Кто ж им кроме нас поможет? Кто поддержит их?

— А те, кто на тебя наклепали — на дурака! Ты ведь олух, их тоже кормишь. Холуй безмозглый! Лижи им жопу, если мозгов нет совсем! Высрал и подморозил начисто! Тебя врагом народа за что назвали, отняли твое кровное? А ты им за это пятки лижешь? Чего на жалость давишь? Ты на своих детей погляди! Их пожалели? Где твой сын? От чьей-то жалости в тюрьме парится. Зато ты, лысый осел, все еще в сознательные лезешь. Не думай, что все мы с поворотом, как ты! Нас сюда сдыхать отправили. А ты лозунги тут швыряешь! Выслуживаешься? Но хрен-ли от того толку, если даже детей ваших в школу не берут? Не достойны! Рожей не вышли! Не то что паспортов — справок нет, кто мы такие. Заживо погребенные! А на что, за какие шаньки, я на власть эту безмозглую, которая с детьми и бабами воюет, вкалывать буду? Тебе надо — иди! А нам мозги не засирай! Понял? Иди в жопу, дурак!

— Я говорю не о властях! А о тех, кто на фронте! Нам трудно, а им еще тяжелей. Они и нас защищают.

— Свихнулся! А че меня защищать? От кого? От немцев? Да я, коль хочешь знать, сама босиком бы к ним убежала. Только бы взяли! Уж хуже чем тут — не бывает! А кто упек? Так я еще о защите этой власти думать должна? Хрен тебе в зубы, малахольное пугало! Ты, видать, из коммунистов? А я— из работяг. Не о политике, про жизнь и хлеб забочусь! Мне терять нечего! Руки при себе — и при немцах не сгину.

— Побойся Бога, Лидия! Грех такое глумление нести! Немец не власти — народ убивает. Сколько людей погибло! А ты такое говоришь, словно ничего святого в душе кроме обиды и злобы не осталось, — увещевал Харитон.

Но большинство ссыльных, послушав Лидку, уже не воспринимали слов Харитона. Виктор злился на кукушку. И хотя не раз помогал ей избавиться от хвори, недолюбливал бабу, живущую ненавистью ко всем, кто не жил в Усолье. Гусев лечил тело, исцелить душу — не мог. Он понимал, что до конца жизни не простит Лидия, да и не только она, вынужденной ссылки, мук и лишений, какие претерпела ни за что. А потому ненавидела и мстила всем, кто смирившись со своею участью, работал, как подобало человеку — в поте лица своего.

Что и говорить, подозревал Гусев, что именно она заложила его Васятку. Сказала Волкову о мальчишках, о рыбе, что приносили домой. Но потом отметал подозренья. Нет, не пойдет на такое баба, не станет искать подходы к властям, какие ненавидела всей своей сутью. Не в ее характере такая подлость. Не раз именно она уговаривала баб пораньше уйти с лова и радовалась каждому непогожему дню, дававшему всему Усолью короткий отдых.