Страница 57 из 115
Лидка даже дар речи потеряла. О таком она давно не вспоминала и не думала. Баба села огорошенно. Уставилась на мужа растерянными глазами:
— А куда ж я без тебя? Чего мне надо от жизни — все имею. Мне одной деваться некуда. Хоть и гад ты паршивый, и язык твой, что у хорька из задницы вырос, а все же — свой ты паскудник, — ответила, как было на душе и спросила:
— Ну ты б что делать стал?
— Нет! Я б в Усолье не остался б ни за что. Кой прок мне тут под твоим тощим боком гнить? Я, покуда, не вовсе заплесневел и жисть свою не проклял. Ить не зря я в Туле первым мужиком был! Золотым запасом города считался! Редким экземпляром, который для размножений берегут пуще глаза! Я, если можно так сказать, лицо своего завода был. С меня глаз не спускали…
— Милиция, что ли? — не выдержала баба.
— Молчи, дура! По мне все рыдали, когда беда эта приключилась. Ить я — первый оружейник! Золотые руки и голова! Меня само солнце пометило! А потому, мне на северах вредно оставаться. В свои места возвертаться надо. В свой дом. Как и подобает:
— А я как? — подала голос Лидка.
— Так и быть. Заместо чучела, редкостного экспоната с собой прихвачу. Чтобы видели, какие мартышки на северах водятся. А дом этот — наш усольский, милиции под музей продам. Чтоб потомки знали туды их мать, как мы тут маялись. Без света, без радио, без воды, без правды…
— А что делать станем на материке?
— К деду в лес уедем. В зимовье. Навсегда. Чтоб никогда на люди не объявляться. Забыть о них. Схоронить их в памяти, и в сердце. Оставить в сердце только Бога. И жить в лесу одним. Самим. Без чужих глаз и ухов. Чтобы память остыла и зажила. Чтоб хоть немного на белом свете в тишине пожить. В радости. Чтоб не вскакивать от колокола по ночам, не пугаться стука в дверь, чтоб не будили сердце и память колымские сны. Они мне не на год, они — до смерти со мной, вечным наказаньем, моей тенью идти за гробом станут. И на могиле заместо креста заснут в изголовье. У всех, кто выживет и выйдет с Колымы, замерзшим сугробом на погосте, вечной ночью, отнятой молодостью, черной памятью она останется. И когда меня ослобонят, я — мертвый, не прощу и не поверю. Никому! Мне извиненьем пережитого не возвернуть, и отнятое не подарить заново! Не станет мне от того радости. От того, что наказанный безвинно, всегда будет мстить. Виновным тоже не сбежать с суда. Он будет! Над каждым. В свой час!..
Глава 6.
Шибздик
Так его назвали за смехотворно малый рост. За худобу, равной которой не было даже в Усолье. За морщинистую, похожую на старушечий кулак мордашку и вонючую, пропахшую козлятиной и псиной одежду, какую он не менял, видно, с самого своего рождения на свет.
Федька Горбатый любил поиздеваться над мужиками. И чтобы отомстить им за несносную, обидную кличку, во время коротких перекуров стягивал с ног сапоги и тогда от его ног шла такая вонь, что мухи на лету дохли, а усольские псы, доверчиво промышлявшие вокруг людей, почуяв этот запах, с воем убегали на окраину села, и там по неделе не могли отчихаться.
Мужики тоже уходили подальше от Федькиного зловония, ругаясь на чем свет стоит. Иных поначалу рвало. Но Шибздик никак не признавал себя причиной этого зловония и держал ноги на воздухе голыми до тех пор, пока они не обсохнут.
Горбатый был неумолим. Ручаться он умел так, что не только ссыльные, усольские псы, а даже поселковые собаки умолкали, заслышав его визгливый крик. Говорить спокойно Шибздик не умел. А потому свой голос, подарок детства, не менял и, кажется, гордился им. Хоть чем-то, да выделял он его от прочих ссыльных.
Федька Горбатый приехал сюда вместе с первыми ссыльными й считал себя коренным, старожилом Усолья. Сколько лет было Федьке от роду? Этого он не помнил. До ссылки успел жениться, заиметь пятерых детей. Думал, весь век проживет спокойно. И прожил бы. Да проклятая телуха подвела. Вздумалось ей пощипать траву не там, где все коровы паслись. У реки на лугу. Так ведь нет. Смальства подлая скотина дурным нравом отличалась. И поперлась в лесок. Да так сумела уйти, что и пастух не увидал.
Вечером пригнали стадо в деревню. Корова пришла, а телки нет.
Пошел Федька Горбатый телушку искать. Жаль — всю зиму и весну выхаживал. Осенью продать хотел. Деньги — на хозяйство пустить. Телуха справная. За нее, коль на знающего человека напасть, хорошо бы можно было выручить. Да куда девалась, окаянная? На лугу нет. За рекой тоже не сыскал. Пошел в лесок, хотя уже и темнеть стало.
Кричит телуху мужик, надрывается. Видит, проволока. Вроде повалена кем. Он через нее перешагнул и попер напролом. Глядь, вокруг что-то непонятное. Танки укрытые. Около них люди. Он к ним. Не видали ль, мол, телухи — чернопестрой, с длинными рогами? Ему и говорят, чтоб бежал он без оглядки отсюда, пока цел. Может и убежал бы, если б наперед видеть умел. А тут телку терять жалко стало. Решил найти непременно шалую холеру. Привести домой за рога.
Да только самого поймали. За то, что в расположение войсковой части пробрался и без надлежащего документа шлялся по секретным объектам, высматривая, изучая, запоминая все, прикрываясь потерявшейся телкой.
Как на горе, выяснилось, что скотина сама домой вернулась ближе к ночи. А Федьку, приняв за шпиона, уже не отпустили домой. Как ни просился, как ни доказывал, не поверили.
В бетонном подвале держали до осени. Выясняли личность. Хотя деревня Федькина в километре отсюда была. В ней он родился, рос, не выезжал никуда и никогда. В ней Горбатого не то всякий человек — каждая собака по вони издалека узнавала. Но запрос о нем послали не в деревню. В область. Оттуда сердитые люди приехали, взглянуть на живого диверсанта.
О телухе они и слушать не хотели. На все Федькины доводы возражали одинаково:
— Не прикидывайся. Лучше сознайся, сам, добровольно, на какую разведку работал? Какое задание получил?
Горбатый даже не верил, что его всерьез приняли за шпиона. Федька ругался так забористо и долго, что даже охранник у подвала не выдерживал и начинал хохотать во весь голос.
Мужик клял все на свете. Себя и телку, проверяющих и следователя, корову, породившую шлюху — телку и войсковую часть, расположившуюся на его пути.
Наверное, за эту брань пожалели, а может, испугались и отправили в ссылку. Но не телуху, а самого Горбатого вместе с женой и детьми, засомневавшись на всякий случай.
Федьку Горбатого выселяли из деревни под крики и брань самого Шибздика и его многочисленной, горластой родни. Половина деревни родственников ругались так, что небу было жарко. Воронок окружили со всех сторон, несмотря на то что приехали за семьей среди ночи. Увидели Федьку в машине за решеткой и подняли шум, словно не в ссылку, а на расстрел увозили семью.
Сам Шибздик клял и грозил всем на свете. Никого не обделил, не обошел своим вниманием.
Федька обзывал шпионами и диверсантами тех, кто вырвал его из деревни с корнем, и теперь выселяет неведомо куда и за что. Он обещал жаловаться до самой смерти и не дать спокойного сна никому на земле. И, если бы был грамотным» если бы закончил ликбез — сдержал бы свое слово. Но именно это обстоятельство помешало мужику, поставило подножку в исполнении обещанного. И Федька страдал, что не может постоять за себя и семью, не в силах защититься.
От скопившейся злобы и беспомощности он стал невыносимым. Он изливал скопившуюся ярость на всех, кто находился рядом, под рукой. А потому — нередко колотил жену и детей, выискивая даже незначительный повод, придираясь к ним по пустякам.
Вначале усольцы терпеливо наблюдали за Шибздиком. Не решались лезть в дела и жизнь чужой семьи. А потом не выдержали, увидели избитую до синяков Варвару, плачущую навзрыд детвору, попытались поговорить с Федькой, успокоить, урезонить мужика, но не получилось. Когда в очередной раз банально вошел в дом Шаман во время избиения и схватил Федьку за шиворот, выволок его во двор — тот укусил Виктора за ногу. И осерчавший Гусев врезал слегка кулаком исходившемуся криком Шибздику.