Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 84

Мне можно идти?

Да. Лодку вам помогут спустить в реку.

Я сам. Не надо помогать. Я сам! — выскочил Беник в коридор. И, ухватив лодку за нос, мигом стащил ее в воду.

Вы выпустили его? — удивленно ахнул начальник райотдела милиции.

Да. Как видите.

Совсем.

Это еще увидим, — усмехнулся Яровой и добавил: — Я прошу вас установить круглосуточное дежурство на железнодорожном вокзале. Не исключено, что эти трое, все вместе или поодиночке, захотят сбежать отсюда. Установить дежурство у кассы по продаже билетов, на перроне. Проверяйте каждый пассажирский поезд и даже товарные составы самым тщательным образом. Любого из троих при задержании доставляйте ко мне немедленно.

Я понял. Сейчас распоряжусь, — повернул в кабинет начальник.

Следователь смотрел на реку. По ней резво неслась лодка. В ней —

Беник. Он торопился.

Через несколько минут, вместе с двумя оперативниками, Аркадий уже направлялся в верховья Тыми.

Сегодня был удачный день. Хабаровский угрозыск прислал дополнительные сведения об осмотре места происшествия. Угрозыск Еревана дослал данные допросов продавцов, опознавших Русакову и поселенцев. Одесский угрозыск прислал протокол тщательного допроса соседки Русаковой. Яровой довольно улыбался. Он намеренно не задал Клещу некоторых вопросов, какие захлопнули бы дверь «ловушки». И намеренно оставил выход. Не случайно и выпустил. Теперь Клещ, сам того не зная, должен дать Яровому основные козыри, раскрыть намерения. И это обязательно должно случиться.

Яровой едет по реке. Упругий ветер бьет в лицо, ерошит волосы, лезет за воротник, за пазуху. Щекочет шею. Солнце греет ощутимо. А голубые брызги воды, поднимаемые лодкой, отливают радугой в солнечных лучах и крупными бусами снова падают в воду.

Волны Тыми — темносиние, хорошо гармонируют с прибрежной зеленью деревьев, кустов, травы. Все радуется весне, теплу, жизни. Все принарядилось в праздничные убранства. И теперь природа, словно сама собою любуясь, приворожила к себе глаза людей.





В городе такое не увидишь. Лишь здесь, в таежной глухомани, и природа может показать себя человеку во всей красе. Словно девчонки, собравшиеся искупаться в реке, сбегают со склона молодые, стройные березки. Но, завидя лодку, стыдливо приостановились. Любопытно глазеют на людей. Зеленые ветви, как короткие сарафаны, задирает игриво легкий ветер. Не удержать. И деревья — будто тихо посмеиваются над веселыми шутками ветра:

А вон ель, как строгая гувернантка, присматривает за шалуньями березками. Брови нахмурила. Мохнатой лапой проказницам грозит. Обещает выдрать за легкие кудри. Ель так походит на старую деву. Вон юбка у нее какая длинная, до самых пят. Вся в складках, в сборках, никакого изящества. Живая статуя, без души и сердца. Ее и весна не радует, не кружит голову. Стоит на толстой ноге, какой не меньше сотни лет. И ворчит, как старая экономка на расточительную, беспечную молодь. Она не умеет смеяться, давно не умеет радоваться. Лишь в ночи, когда молодь спит, перешептываются старухи-ели меж собой, словно былые грехи молодости вспоминают. Делятся, беззубо хихикают. Когда- то и они были молодыми. Но это прошло. Давно минуло. В памяти многое стерлось. Грела весна и их сердца, кружила головы. Да так, что от смеха иглы облетали. А теперь… В память о молодости — седины, да лысины. Тихий шепот по ночам.

Весна— это любовь. А любовь— горе… Оттого, что осталась она неразделенною, непонятой, текут по вековым стволам елей прозрачные клейкие слезы и по сей день. Живицей зовут эти слезы. Зверье ли таежное, добрый ли человек — раны свои слезами еловыми лечат. И помогает. Может детому, что от самого сердца сурового слезы эти бегут. С горя… А лечат. Чужую боль. Может из сострадания?

Не всяк увидит слезы еловые. Надежно скрывают их лапами от чужих глаз хмурые таежные красавицы. Слезы, как сердце, не выставляют напоказ. Больного здоровый не поймет. Осмеет ненароком. От чего рана вдвойне больше болит…

Лишь иногда в теплый, тихий полдень, ели, оглядев притихшие березы, начнут им добрые сказки рассказывать. О злом ветре, который не сумел сломать рябину зимой, потому что ту в крепких объятиях держал любимый. Про вербу, занесенную глубоким снегом. Ее не заморозил лютый холод зимы. Потому, что ее грела и спасла любовь к другу.

Любовь… Ели редко выговаривают это слово. Чаще слышно от них наставительное, сердитое: — «Тише… Спать».

Но березки не могут спать. И звенит их смех по пригорку голосом весны. Ее веселым хором, ее песней.

А вон боярка, уже зацвела. Веселая косынка на кудрявой головке трепещет. А попробуй, притронься к ней! Вмиг руки о шипы исколешь. До крови. Недаром и прозвали подружки это дерево барышней-недотрогой. И только ели знают, помнят, почему на боярке колючки появились. Но никогда и никому не выдадут тайну бояркину. Говорят, что раньше шипов у нее не было. Обычным было дерево. И влюбилось по весне. На глазах у всех обнималась с другом. Одним им жила. Одному ему песни пела. Засыпала на его плече. Да прискучила дружку преданность боярки. Ее любовью пресытившись, отвернулся от нее. Другую подружку присмотрел. Другою увлекся. А боярка, измены не выдержав, сохнуть стала. Осиротила детей своих. А те, чуть подросли, шипами обзавелись. Чтоб никто не смог обнять, никто не посмел притронуться. Говорят, что шипы эти из самой души дерева растут. Как злость, как горе. С тех пор боярки осторожны стали. На любовь скупы, на ласки неспособны. Недоверчивые, прежде чем словом подарить, колючками своими отхлещут. Зол их смех. И сердца, в колючках заблудившиеся, не умеют, разучились любить. Хороши они с виду. Кудрявы, пушисты. Терпкие ягоды их вкусны. Но попробуй — сорви! Это не ягоды! Это черные слезы отравленной весны. Вон как зерна хрустят на зубах. Как камушки. Это семена. В них жизнь будущая заложена. Она еще и на свет не появилась, а уже в «броне». Никому не верит.

А там, под пихтой, ольха молодая. Совсем подросток. Голенастая, как кузнечик. А туда же, уже взрослые разговоры подслушивает. Ишь как к стволу прижалась. Ну и хитрюга! Спящей прикинулась. А сама вся дрожит от смеха. Пихта не замечает. Знай себе болтает с соседкой, про ольху-девчонку вовсе забыла. А та вон как слушает.

Приемную мать свою строгой дамой считала, неприступною. А она вон… Всех ухажеров вспомнить не может. Их оказалось втрое больше, чем лет самой пихте. А ольху наставлениями пичкает. Тоже еще — крепость трухлявая! Старуха, а в душе — бес. С виду — госпожа, а в душе — распутная разбойница… Яровой оглядывается на другой берег. Там цветущая черемуха в воду плачет лепестками белыми.

У каждого в тайге горе и радость свои. Свое рождение, своя и смерть… Яровой не может оторвать глаз от тайги. Она словно заколдовала сердце человеческое. И теперь вырваться ему из зеленого плена ее трудно. Из лап и кудрей. Из слез и смеха.

Говорят, что все, кто живет в глухомани таежной, душою чист, как родник в тайге. И мысли, и желания его прозрачны и бесхитростны, как этот родник. Что кровь в жилах никогда не старится, звенит лесною песней не плесневеющей, всегда молодой. А еще говорят, что у всех лесников головы такие же мудрые, как у елей. А сердца юные, как у берез. Так ли это? Возможно, что так, если говорить о тех, кто жизнь свою с рождения и до смерти не раздумывая и не выгадывая, без оглядки отдал тайге. И, сроднившись с нею кровью и телом, остался ее детом, ее порождением.

Аркадий в душе позавидовал лесникам. Прожить всю жизнь в тайге… Наверное, становясь стариками, они все еще не верят, что жизнь прошла. И, ухватив себя за сивую бороду, иной, наверное, по-детски удивится. И когда она успела вырасти? Ведь вот, кажется, только вчера гонял по полянам за зелеными стрекозами. Бегал за зайцами так, что пятки в спину влипали. Таскал из речек раков и орал, пойманный клешнями за босые исцарапанные ноги, кажется, еще вчера мать сводила цыпки и бородавки. И запрещала возиться по запрудам с головастиками. А сегодня… Нате вам — борода до пояса. И крутятся старики на лежанках ночи напролет. Жизнь была или только приснилась? Пойди-ка, пойми…