Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 88

   Из-за конюшен, из садов перебегали зайчики от немецких биноклей. Но… что это?! Когда группы почти сошлись, один из наших конвойных, Сенька Гарун, отскочил, замахал руками, закричал. Явно давал сигнал: провокация! Провокацию мы предусматривали. Но какая тут провокация, в чем — не сразу сообразили. Увидел в бинокль, как немецкий конвойный выхватил пистолет и выстрелил в Гаруна. Тот упал. Другой наш конвойный, Ваня Ткачев, выстрелил в немца. Оба упали одновременно. Интендант и коммерсант, махая руками, бросились что есть силы бежать к своим… Это их погубило; не военные, не имели опыта. Пулеметчик наш не стал ждать команды. Дал сразу длинную очередь.

   Тот, кого мы считали Петей, кинулся в сторону и побежал по фронту, не приближаясь ни к нам, ни к немцам. И как бежал! Летел! Тогда только я понял, что вместо Пети нам хотели передать кого-то другого. Забинтовали, чтоб не догадались сразу. Я предупредил своих:

   «По мальчику не стрелять! Бить по конюшне! По садам!»

   Конвойные живы. Их и наш. Залегли, перестреливаются. С дерева, где я сидел, видно было, как Ваня отползал по борозде. За лесом ударил немецкий миномет. Начался бой, в котором фашисты рассчитывали уничтожить наш отряд. Но сами попали в ловушку. Сводный полицейский батальон, поставленный, чтоб отрезать нам путь в большие леса, был разбит наголову. Эсэсовская механизированная зондер-команда, вырываясь из окружения, бросила машины и минометы. Но и у нас в том бою были потери немалые. Погиб Вася Шуганович, мой комиссар, мой друг. Не вызволили Петю. Пленные рассказали: его расстреляли в то самое утро на тюремном дворе. Так страшен был для них этот мальчик, что фашисты боялись обменять его на двух своих. Они даже боялись вывести его за город, ближе к партизанам. Нам хотели передать беспризорника, сидевшего в тюрьме за кражу.

   Марину привезли на похороны партизан. Среди тех, кто лежал в гробах, не было ее сына. Но мы хоронили и его. Гробы стояли под соснами, рядом с только что выкопанной братской могилой. Вокруг сидели усталые партизаны: раненых увезли в лагерь. Партизаны вскочили, как по команде, когда подошла мать. Постаревшая, ссутулившаяся, в черном платке — помню, вижу ее и сейчас, — Марина подолгу стояла возле каждого гроба, вглядываясь в лицо убитого. Нет, она не плакала. Изредка шевелились запекшиеся губы. Что она говорила? Читала молитву? Или посылала проклятья убийцам? Я боялся: не помутился ли от горя ее разум? Дошла до последнего гроба. Постояла. Повернулась, чтоб идти дальше — куда? — и увидела меня. Я не мог вымолвить ни слова — душили слезы. Склонил перед ней голову, готовый услышать крик материнской боли, укор. Она могла спросить: почему я не уберег ее сыновей? Могла удариться оземь с криком: «Где мои дети? Верните моих сыновей!»

   Марина положила мне руку на голову, как ребенку, провела шершавой ладонью по щеке: «У тебя горячка». Я был ранен в руку, прошла ночь после боя, поднялся жар. Кто-то из партизан, из мужчин, всхлипнул. Рядом. Кто-то из женщин заголосил. Она сказала:

   «Петя просил… передай, говорит, Ивану Васильевичу… пускай меня примут в комсомол. Я ведь не такой, как они думают. Я, говорит, мамочка, знаешь какой! Я им слова не сказал! И не скажу! А сам… живого места на нем не было». И тут она зарыдала. Не заголосила по-бабьи, а зарыдала надрывно, глухо, как плачут в очень большом горе.

   …Не поднялась ни одна рука, когда замполит предложил слушателям задавать докладчику вопросы.

   Иван Васильевич, немного смущенный, сказал, что никакого доклада он не делал. Они поняли его, эти ребята во флотской форме, поняли, наверное, лучше, чем их капитан. Они просто смотрели на него с большим интересом, с большим уважением, чем вначале. Антонюк был благодарен им за это. И за то, что они не захлопали, когда он так вот неожиданно, на рыданьях матери, кончил свой рассказ.

   Один Василь в ту минуту не смотрел на отца. Понурившись, разглядывал свои руки, словно нашел в них что-то диковинное. Но по лицу его уже не блуждала ироническая усмешка. Теперь на нем вообще ничего не отражалось — никаких эмоций. Аплодировали горячо после того, как капитан от их имени поблагодарил за — он не сразу нашел слово — «содержательную беседу». Василь не аплодировал. Не демонстративно, конечно. И не из скромности. Просто мысли его были где-то далеко. Где? О чем он думал?

   Ему разрешили проводить отца в поселок. Иван Васильевич боялся, как бы сын не сказал что-нибудь такое, что может испортить его хорошее впечатление от встречи, от всего того, что увидел здесь за два дня.

   Василь в «газике» при шофере спросил:

   — А теперь ты знаешь об этих людях? Держишь с ними связь? Как они живут?

   — Обо всех? Бригада — это сотни людей… Прошло столько времени. Но со многими связь имею. С некоторыми вижусь чуть не ежедневно. С Будыкой, например. К Марине заезжаю изредка. Помогаю. Чем могу.

   — А девочка, которая родилась в отряде… Кто она?

   — Виталия? Мы были романтики. Видишь, какое имя дали? В декабре сорок первого. Вита — жизнь. Верили в жизнь. Не видел ее лет семь. Тогда она была еще школьница.





   — Детдомовка?

   — Нет. Почему же! Она жила с матерью. Мать ее учительствует. На Полесье.

   — Отец? Он… он погиб…

   Дорога круто повернула на горном склоне, фары выхватили причудливые очертания срезанной взрывом скалы. Впереди замелькали огни поселка. Еще через несколько минут въехали в долину. Дорога проходила близко от берега, и даже сквозь шум мотора слышался грохот прибоя. Было безветренно, а море все равно бушевало. Василь с каким-то детским восторгом заговорил о море. У отца ревниво сжалось сердце: приворожило оно сына.

Глава VI

    В Гомеле шел снег. Сухой, легкий.

   От этого Ивану Васильевичу вдруг стало хорошо, радостно, Будто попал в родную стихию. Будто вернулся из Африки, где не видел зимы много лет. Он так и подумал с улыбкой об Африке, потому что всю дорогу в купе молодая мать читала четырехлетней дочурке:

     Маленькие дети!

     Ни за что на свете

     Не ходите в Африку,

     В Африку гулять!

   Ивана Васильевича смешили эти шутливые стихи старого поэта. И наводили на грустные мысли. Почему он не читал их своим детям? Дети любят алогичные фантазии. Только взрослым нужны во всем, малом и большом, железная логика и глубокий смысл.

   Он накинул пальто и вышел на перрон. Захотелось взглянуть на город своей юности. Он любил этот город всю жизнь. Только однажды он показался неуютным и чужим, когда осенью сорок второго пришлось прийти сюда, чтоб организовать после провала новый подпольный горком, боевую группу его. После войны город разросся. В центре почти ничего не осталось от того, что было раньше. Но все это совершалось на его глазах, и потому ему не приходило в голову сказать: «Не узнать Гомеля».

   Все новое как-то постепенно, незаметно и очень естественно входило в его представление о родном городе. Так же естественно, как то. что бывший мальчишка Иванька Проськин (почему-то в деревне маленьких Антонюков звали по их бабушке, Просе) стал пенсионером Иваном Васильевичем. Однако в чем-то главном он все тот же мальчишка-рыболов, юноша-рабфаковец, который немало потопал в этом городе по деревянным тротуарам, партизанский командир — хозяин лесов в междуречье Днепра и Сожа. А не пенсионер!

   Может быть, в чем-то самом главном неизменным остался и город. В чем? Странное ощущение. Реконструировали вокзал, сделали тоннель, построили новые дома, там, за путями, в залинейном районе, и здесь, у привокзальной площади: дома, как близнецы, похожие на тысячи таких же домов в других городах. И все равно этот вокзал непохож на другие, по-прежнему он знакомый и родной — до спазма в горле, до боли в сердце. Что сохраняет его неизменным, таким, каким запомнился с тех далеких времен, когда Иванька Проськин впервые приехал в город, чтоб поступить на рабфак? Может быть, этот перекидной мостик с гремучими железными ступеньками, на котором он встречался со своей первой юношеской любовью? Где она, та девчонка, теперь уже бабушка? Смешно. Говорят, первая любовь не забывается. Не забывается юношеский огонь, твое чувство. А не она, та, что зажгла этот огонь. Она исчезла из памяти, как только пришла другая любовь, более зрелая, более серьезная… Была вытеснена. Нередко он действует, этот неумолимый закон. Однако, когда эта другая любовь создала семью, появились дети, он не позволил, чтоб их вытеснило то, третье… Вот оно действительно не забывается, это последнее, ничем его не вытеснить: ни тем, что было до того, ни тем, что после… Хотя после ничего и не было, кроме вспышек все того же огня.