Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 128

Со дворища, от сарая, где рассыхались старые возы и мажары, то ли приглядываясь, то ли принюхиваясь ко всему, шел на пасеку тот самый нищий, которого Магазанник увидел на ярмарке. Засаленный блин его картуза поджаривался на непокорных рыжевато-серых патлах, а заросшее волосами лицо, хрящеватый носище и желтоватые, слезящиеся, словно у совы, глаза предвещали что-то недоброе.

«Такому больше подходит по ночам лошадей красть, чем лирой выманивать копейку».

Пришелец подошел к Магазанникам, еле-еле кивнул головой и, как столб, молча стал на краю задернелого сада, ожидая, пока на него обратят внимание.

— Чего тебе, божий человече? — неприязненно спросил лесник. — Видишь, люди работают? — и поднял куцеватые руки, с которых уже тягуче стекал мед с утонувшими пчелами и ячейками изломанных сотов.

— Я подожду людей, у меня есть время. Вот вставите донышко в дуплянку, тогда погомоним, — многозначительно, даже насмешливо молвил пришелец, опустил на глаза синеватые облысевшие мешки век, полез лопатистой, ржавой рукой в карман, вынул цигарку, бросил в рот и начал перекатывать ее из угла в угол.

Леснику показалось, что он где-то слышал этот голос, где-то видел такую же игру с цигаркой.

— Нам, старче, некогда точить лясы, — расшнуровывает губы Степочка и исподлобья оглядывает торбешника. — Хоть у нас залежалого хлеба нет, да какую-нибудь краюху вынесу, проведу от собаки, и идите себе с богом.

Теперь уже пришелец одной желчью посмотрел на Семенова отпрыска.

— Ты, вижу, не по годам остер на язык. Что ж, невежа, тебе, может, за похождениями да гульней и нет времени для меня, а отец, надеюсь, найдет! — Смачно затянулся, пустил дым над дуплянкой и начал забавляться пегой бородой.

Магазанник тревожно оглядел нахрапистого проходимца, который впивался в него тягучим взглядом и не просил, а приказывал идти на разговор. Внутри заныл страх. Вздохнув, лесник еще подержал над корытом растопыренные пальцы, чтобы до конца стек мед, украдкой глянул на лирника и сказал сыну:

— Ты смотри, осторожненько впусти пчел в дуплянку, а мы с божьим человеком пойдем в хату.

— Было бы с кем идти. — Чадо никак не могло понять такой причуды отца и недовольно сжало губы и веки.

— Тебя, вертопрах, не покропили черти зловонной водой? — Нищий взглянул на Степочку, словно на полоумного, и у того от злости на лице появились пятна.

— Может, вы, божий человек, пошли бы с нашей пасеки ко всем чертям или под гром! Собирайте под заборами подаяния и не дурите нам голову.

— Вот у кого в голове еще и не пахано, а кичится, словно пасхальный поросенок. Когда-то батько забыл тебя хорошенько отдубасить и лозиной нагнать ума в голову, — насмешливо ответил лирник, повернулся к нему спиной и крутнул ручкой лиры, что тоже отозвалась насмешкой.

Переступив порог лесного жилища, непрошеный гость поднял руку, чтобы перекреститься, но тут же и опустил ее вниз, уставившись буркалами в хозяина:

— Ты, Семен, богохульником стал? У тебя старый бог с красного угла сошел, а нового не успел поставить?

— Кто ты, человече?! — вскрикнул с каким-то недобрым предчувствием Магазанник, наступая ногой на лохматую тень попрошайки.

В глазах нищего снова разлилось масло — хоть фитильки зажигай на нем.

Где он видел этот маслянистый взгляд, этот носище, что высунулся из чащи волос?

— Еще не узнал? — кривится лирник недоброй усмешкой.

— Нет.

— Вот как года выветривают память. — Нищий выпрямился, по-военному стукнул каблуками разбитых сапог и велеречиво изрек: — Так хорошенько потряси, просей года, милостивый государь и почтеннейший пан.

— Оникий! Оникий Безбородько, — с ужасом прошептал дрожащими устами лесник. Он почувствовал, как сразу потемнело в глазах, как изменилось, лицо, как пересохло во рту.

Отведя от Оникия Безбородько невидящий взгляд, лесник бессмысленно пошарил по потемневшим окнам. Но за ними ничего не увидел: перед ним мертво расступилось время и закачало петли, намыленные серым солдатским мылом, а возле них стояла скорбь обреченных и жестокая неумолимость Безбородько. Оникий был настоящим извергом, но всюду кичился тем, что его родословная идет еще от киевского полковника Александра Безбородько, который после смерти Екатерины II стал министром и доверенной особой царя Павла. И вот теперь этот шляхетный огарок былого царедворца под маской нищего свалился на его бедную голову. Да, не изгладился его след, и ни война, ни Чека, ни оперативные тройки не поймали этого выродка. Так пусть черт найдет тебя в пекле…

— Узнал наконец? — из задичалых, свалявшихся волос проглянули в кривой улыбке синеватые губы, словно полураскрытые створки ракушки. — Чего так замигал ресницами, чего так залихорадило тебя?



— От такого гостя и мертвого в гробу залихорадит, — сказал Магазанник упавшим голосом и зябко повел плечами, чтобы стряхнуть с них частицу холода и страха.

— Вот как ты заговорил! — медленно вспыхнуло масло в глазах Безбородько. — А когда-то в державной страже мы с тобой братались.

«Не братались, а приспешничали», — подумал Магазанник, но вслух сказал:

— Садись, раз пришел.

Да Безбородько не торопился садиться за стол, а все поглядывал на окна.

— Хорошо ты тут, на отшибе, угнездился, хозяин!

— Угнездился, как сумел: богатства не нажил, а кое-какую малость держу в руках, — прибеднился Магазанник. — Вынырнул, выходит, через два Десятилетия. Вот как оно бывает в жизни.

— Жизнь — это долгая нива, и чего только не родит она.

«И такого изувера, как ты», — подумал лесник, так как у него было меньше грехов, чем у Безбородько.

— Что, вспомнил молодость? — снова Оникий насмешливо кривит синеватые ракушки губ.

— Должен был.

Оникий опять бросил взгляд на окна, заглянул в маленькую комнатку, в клетушку, где сушилась с запекшейся кровью шкура ягненка, и только тогда начал снимать с себя лиру, торбу, потрепанный пиджак и истлевшую сорочку, вышитую узором гетмана Полуботка.

— А борода у тебя не снимается?

В глазах Безбородько вспыхнул злой отблеск бешенства:

— Пока что не снимается. Пока что! Но когда наступит время новой власти, тогда сброшу и бороду, и усы и чьи-то шкуры от плеч донизу буду рвать, бубны вычиню из них и под их музыку отхвачу цыганскую халяндру. Я еще дождусь этого светопреставления! Не одному станет жарко!

От такой дикой оголтелости даже Магазаннику стало не по себе: не забылось, не истлело прошлое в душе сановного нищего. «Ему еще цыганской халяндры захотелось. Нищенствуй, если нищенствуется, да радуйся, что есть хоть выпрошенный хлеб. Ты ведь не хлебом, а свинцом да петлями кормил людей».

Безбородько почувствовал, что Магазаннику не понравилась его речь, презрительно повел хрящеватым носищем.

— Что-то не то в твоей умной голове засело. Может, уединившись в лесах, думаешь прожить мирным хлебом да медом славянства и уже не веришь в перемену власти?

Лесника возмутила чванливость Безбородько.

— Угадал-таки: не верю. Это в гражданскую войну были у нас какие-то иконы, а осталась от них одна труха… Тогда еще верилось, что немецкие шарабаны привезут нам и гетмана, и самостийность. Ох, какие это были шарабаны! Три года войны проездили — и не скрипели, а бубнами гудели!

— Подожди с шарабанами! — поморщился Безбородько. — Почему ты в перемену не веришь?

— А зачем мне верить? Где найдешь те дрожжи, на которых поднимется новая власть? Все, что когда-то пенилось голубой концепцией, или погибло, или подалось на бесплодье по всем заграницам, или навеки рассыпалось в сор-мусор.

— На старые дрожжи никакой надежды нет: все в них высохло, кроме злости, — согласился Оникий и нахмурился, вспомнил взрыв своей злобы. — А знаешь ли ты, Семен, что сейчас творится на Западе, в международностях?

— У меня об этих международностях голова не болит. Видел их в гражданскую: английские правители боятся, что французские захватят Черное море, а французы опасаются, как бы англичане и немцы не прибрали к рукам Балтику. Даже самую Америку лихорадило: опасались, что японцы обдурят ее. Пожив на свете, насмотревшись на всякое плутовство, я поверил одному писателю: вся история людей — это история обмана.