Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 92

«Что же такое будет?!»

— Что она? Что с нею? — выговорил он, поднимая глаза на входившего дядю.

Борис Сергеевич был бледен и сильно взволнован. Он тяжело опустился в кресло, не зная, как заговорить и о чем говорить.

— Я случайно вошел к Наташе и застал ее в ужасном положении, почти в истерическом припадке, да ведь ты ее так и оставил. Ну, а потом она потеряла сознание.

— Она вам ничего не сказала?

— Я знаю, что вы объяснились… — чувствуя крайнюю тяжесть, проговорил Борис Сергеевич. — Ах, да что тут, я давно уже все понимаю.

— Давно?.. И вы молчали! — воскликнул Сергей.

Старик печально пожал плечами.

— Что же было говорить? Теперь вот, как это ни невыносимо, а я должен спросить тебя: что ты намерен делать?

У Сергея снова кровь бросилась в голову.

— Так вы знаете, что она, эта женщина, которую все считали святою… меня опозорила? — глухим голосом прошептал он.

Борис Сергеевич вздрогнул, глаза его блеснули.

— Остановись! — перебил он. — Я не судья между вами, но если ты уж так говоришь, то я спрошу тебя, а ты-то разве был ей годным мужем? Ты ее не позорил? Не позоришь ее и теперь ежечасно с этой Лили?..

Сергей опустил голову и молчал. —

— Но нет, говорить не о чем… не о чем!.. — продолжал Борис Сергеевич. — В таких делах нельзя говорить, нельзя осуждать… Это несчастье, страшное несчастье… Мне жаль и ее, и тебя, и всех… Но помочь тут никто не может. Скажи мне одно, что ты намерен делать?

Сергей поднял на него затуманившиеся, ничего не выражавшие глаза и мрачно выговорил:





— Ничего! Я не знаю, что буду делать, и прошу вас об одном: никогда не касайтесь этого.

Он опустил голову, закрыл руками лицо, и Борис Сергеевич ничего больше не мог от него добиться.

XVII. МАРИ

Мало-помалу приближалось время переезда семьи Горбатовых в Петербург. Дни шли за днями, и в огромном доме все имело вид полного благополучия. Разразившаяся и бывшая в полном разгаре гроза оставалась незримой для постороннего взгляда. Даже Наташа, после объяснения с мужем и после своего обморока, не разболелась, напротив, она теперь как бы набралась сил, совсем совладала с собою, казалась спокойной, и Володя уже не заставал маму Наташу с красными от слез глазами. Она не избегала его, искала даже встреч со своим милым, умным и странным мальчиком. Она более чем когда-либо стала интересоваться и остальными детьми, их занятиями, присутствовала в классной при уроках француза, англичанки и Лили.

С Борисом Сергеевичем она встречалась часто и беседовала подолгу. Но ни разу ни она, ни он даже и близко не подходили в своих разговорах к тяжелой теме.

Сергея почти не было видно в доме, а, возвращаясь, он избегал встреч с женой и разговоров с нею. Когда же неизбежно приходилось сталкиваться, говорил сдержанно и не глядя на нее.

Она его не узнавала. Он был как-то совсем другим человеком. Что он думал, что решил — она не знала и старалась не задумываться над этим, вообще старалась как можно меньше думать. Ее сердце ныло, ныло — и только. Но эти мучительные столкновения с мужем для нее были все же менее мучительны, чем столкновения с Мари, которая между тем, по-видимому, нисколько ее не избегала. Она только, как казалось Наташе, глядела на нее по-новому, пристальным, будто испытующим, но не гневным, а, скорее, грустным взглядом.

Сергей, очевидно, искал и находил себе развлечения вне дома, Наташа имела поддержку в горячей привязанности Бориса Сергеевича, Катерина Михайловна ни в ком не нуждалась, а Мари была совсем одинока. Между тем за это время она пережила многое, быть может, даже пережила больше и глубже, чем другие. В ее внутреннем мире произошла нежданная и полная перемена, хотя она ее и не сознавала. Она давно отгадала своим женским чутьем роковую для нее тайну, долго сомневалась и колебалась, сама себе не верила, старалась отгонять от себя навязчивые и страшные мысли. Но когда наконец окончательно убедилась, то вдруг будто проснулась ото сна, будто вся переродилась.

До последнего времени, как мы уже знаем, Мари удовлетворялась апатичной, полусонной жизнью, вызываемой ее темпераментом, ее ленивым, никогда еще как следует не пробужденным умом. Она ничего не желала и не искала, находя, что все у нее есть. Правда, не было счастья, наслажденья жизнью, но она давно знала или, по крайней мере, уверяла себя, что такого счастья, такого наслажденья не бывает, что оно приходит только в юности, на короткое время, а затем начинаются будни. Но ведь и будни — недурная вещь, и она была ими довольна. Она никогда себя не анализировала и вообще о себе не думала и не знала, что в ней таится. Если бы ее спросили: любит ли она и как любит своего мужа — она ответила бы, что любит, как только может любить, и удивилась бы такому вопросу.

Она не вглядывалась в него, не изучала его и давно уже позабыла прежние странные его требования, смешные уроки и тому подобное. Это были юные фантазии — и только. Теперь же юность прошла, наступил благоразумный, зрелый возраст. Конечно, он сам если и вспоминает свои прежние фантазии, то смеется над ними. Она даже не замечала, как мало-помалу, уже в течение нескольких лет, между ними разорвалась внутренняя связь. Если он был недоволен ею, то она была им довольна, она считала его лучшим человеком и никогда, даже во сне, не вздумала предпочесть ему кого-либо. А мысль, что он полюбит другую, что этот установившийся, спокойный и будничный строй жизни может нарушиться, никогда не приходила ей в голову. И вот все это перевернулось, налетела гроза. Мари замкнулась в себе, и в первый раз у нее открылись глаза на многие вещи, в первый раз она стала себя анализировать, и себя и его. Только теперь она с ужасом заметила, как много изменилась с первого года их семейная жизнь, только теперь она поняла иногда прорывавшиеся у него фразы. Его раздражение, его холодность — все это она приписывала настроению духа, дурному характеру, нервности. Теперь она видела, что это было совсем другое. Она пробовала было обсуждать — кто же виноват, но не могла этого. Чего тут решать — несчастье разразилось, и ничем не поможешь! Это несчастье разбудило ее душу, ее сердце и, сама того не замечая, она была уже не прежняя Мари. Она была способна теперь любить Николая так, как он желал когда-то. Она чувствовала вместе с тем бесконечный прилив нежности к своему мальчику, одним словом, она уже не спала, а жила. Зачем только эта жизнь началась так поздно, когда может дать только одни страдания…

Но тут сказалось в ней то, чего трудно было ожидать. Поняв свое несчастье, она не вознегодовала, не озлобилась, она только почувствовала себя страшно одинокой и беспомощной, ей захотелось чьего-либо участия. Но кругом нее не было никого. Вместе с этой беспомощностью, с этой одинокостью в ней пробудилось и другое чувство. Это чувство было то самолюбие, которое не позволяет человеку унижаться, которое заставляет его держать высоко голову, скрывать ото всех свою боль, свои раны. И Мари тут показала всю свою неведомо откуда взявшуюся большую силу. Она держала себя с таким тактом, с таким достоинством и даже кротостью, что никто не мог бы заподозрить ее гнетущей тоски, ее тяжелого горя. Никто не знал, что, оставаясь одна, в ночной тишине, она уже не спала прежним безмятежным сном. Теперь нередко сон этот прерывался, и в уединении спальни лились тихие слезы.

Она терпеливо дожидалась переезда в Петербург. Перед нею не было никакой надежды, но в Петербурге находилось таинственное близкое ей существо, которому она могла поверить свое горе.

Наконец день отъезда наступил. К огромному крыльцу дома стали подъезжать великолепные ноевы ковчеги, то есть гигантские кареты, запряженные шестерками, кареты, в которых можно было не только обедать, пить чай, играть в карты, но и спать самым удобным образом. Да так обыкновенно и делалось: на ночь эти кареты превращались в кровать.

Вся семья разместилась. Дети торжествовали. Эти долгие переезды, со всеми дорожными маленькими приключениями, со сменой впечатлений, были для них настоящим праздником и долго потом вспоминались как волшебные сны.