Страница 47 из 61
— Я… я — Глория…
Звонко и сладко хрустят новые банкноты и боны в руках такого человека, как Я. Плавно трогается роскошный лимузин, сделанный по специальному заказу, — с кондиционированным воздухом, миниатюрным баром, телефоном, с подушками под спину и скамеечками для ног. Ну, ваше преподобие, каково? А там, наверху, тоже так?
— Я хочу вернуться туда — на землю…
— Почему так случилось, скажи мне, почему? Я его воспитала для другой жизни, зачем ты его увез?..
И она не понимает, что есть нечто более страшное, чем труп на дороге, чем могила из льда и солнца, чем навсегда раскрытые глаза, выклеванные птицами. Каталина перестает протирать ваткой мои виски, отодвигается и, может быть, плачет. Я стараюсь поднять руку, чтобы достать до нее, но от усилия по руке к груди, по груди к животу пробегает острая боль. Есть нечто более страшное, чем труп на дороге, чем могила из льда и солнца, чем навсегда pacкрытые глаза, выклеванные птицами: безудержная рвота, безудержное желание испражняться или хотя бы освободить раздувшийся живот от газов — и невозможность это сделать, невозможность унять боль во всем теле, нащупать пульс на руке, согреть свои ноги, сознание, что кровь заливает нутро, да, заливает, захлестывает. Я-то знаю, а они — нет, и Я не могу убедить их в этом. Они не видят, как кровь течет у Меня изо рта; они не верят и только твердят что у меня уже нет температуры, — ох, какая там температура, — твердят «коллапс, коллапс», подозревают водянку, твердят одно и то же, когда удерживают меня и ощупывают. Они говорят о мраморном рисунке, Я слышу, — о лиловом мраморном рисунке на животе, который я уже не чувствую, уже не вижу. Есть нечто похуже, чем труп на дороге, чем могила из льда и солнца, чем навсегда раскрытые глаза, склеванные птицами, — это когда не можешь его вспомнить и вспоминаешь только по фотографиям, по вещам, оставшимся в спальне, по заметкам на полях книг. Но разве это пахнет его потом? Разве напоминает цвет его кожи? Нет, не могу о нем думать, если не могу видеть и чувствовать его.
Я ехал верхом в то утро… это я помню: я получил письмо с заграничными марками… но думать о нем…
Ох, Я все представил себе, узнал Имена его друзей, вспомнил песни, ох, спасибо, но знать — как Я могу все знать? Я не знаю, не знаю, какова была эта война, с кем он говорил перед смертью, как звали тех мужчин и женщин, которые шли с ним до конца; не знаю, что он сказал, о чем подумал, как был одет, что ел в тот День, — не знаю. Я придумываю пейзажи, придумываю города, придумываю имена и уже не могу их запомнить: Мигель, Хосе, Федерико, Луис? Консуэло, Долорес, Мария, Эсперанса, Мерседес, Нури, Гвадалупе, Эстебан, Мануэль, Аурора? Гвадаррама, Пиренеи, Фигерас, Толедо, Теруэль, Эбро, Герника, Гвадалахара? Труп на дороге, раскрытые глаза, склеванные птицами.
Ох, спасибо, что ты показал мне, какой могла быть моя жизнь,
ох, спасибо, что ты пережил этот день за меня,
ибо есть нечто более страшное: а? Что? Оно-то существует, и оно — мое. Это и значит быть Богом, да? Быть тем, кого боятся и ненавидят? Это и значит быть Богом, да? Скажите мне, ваше преподобие, как мне спасти все это, и Я позволю проделать все ваши церемонии, буду бить себя в грудь, проползу на коленях до святых мест, выпью уксус и надену терновый венец. Скажите мне, как все это спасти, потому что во имя…
…Сына и Святого духа, аминь.
Есть более страшное…
— Нет, в этом случае прощупалась бы опухоль, да и, кроме того, было бы смещение или частичное омертвение какого-нибудь органа.
— Повторяю: такую боль может причинить только заворот кишок; отсюда — непроходимость…
— Тогда следовало бы оперировать…
— Может быть, началась гангрена; это тоже надо учитывать…
— Цианоз налицо…
— Гипотермия…
— Липосаркома…
Замолчите… Замолчите!
— Откройте окна.
Я не могу пошевелиться, не знаю, куда смотреть, куда повернуться. Никакой температуры, только холод идет от ног; но не такой холод или жар, как у других, как в других, Я это впервые…
— Бедняжка… Она разволновалась:..
…молчите… я знаю, какой у меня вид, не говорите ничего… знаю, что ногти почернели, кожа посинела… молчите…
— Аппендицит?
— Надо оперировать.
— Рискованно.
— Повторяю: почечные колики. Два кубика морфина, и он успокоится.
— Рискованно.
— Кровотечения нет…
Спасибо. Я мог умереть в Пералесе. Я мог умереть с тем солдатом. Я мог умереть в той синей комнате рядом с толстяком. Я выжил. А ты умер. Спасибо.
— Держите его. Судно.
— Видишь, чем кончает? Видишь? Тем же, чем и мой брат. Один конец.
— Держите его. Судно.
— Держите его. Он уходит. Держите…
Они кричат. Они обе кричат. Я их не слышу, но им надо кричать. Нет, ничего. Еще не случилось. Им надо кричать, чтобы этого не случилось. Меня держат, меня не пускают. Но нет. Уходит, уходит без ничего, голый. Без своего добра. Держите его. Уходит…
* * *
Ты будешь читать письмо, написанное в концентрационном лагере, письмо с заграничной маркой, подписанное: «Мигель». В него будет вложено другое, написанное наспех. Ты возьмешь это письмо, прочтешь: «Я не боюсь… Я помню о тебе… Тебе не было бы стыдно… Я никогда не забуду эту жизнь, папа, потому что она научила меня всему, что я знаю… Я расскажу тебе, когда вернусь. Лоренсо». Ты прочтешь и заново сделаешь выбор; Ты изберешь другую жизнь.
Ты предпочтешь оставить его с Каталиной, не увезешь в Кокуйю, не позволишь ему самому выбрать свой путь, не толкнешь его к ранней смерти, которая могла бы стать твоим уделом; не заставишь его сделать то, чего сам не сделал, — заплатить за твою пропащую жизнь; не позволишь, чтобы на скалистой тропе вместе с ним скончался бы и Ты, а она спасла бы свою душу.
Ты предпочтешь обнять того раненого солдата, случайно попавшего в лес, уложить его, промыть простреленную руку водой из ручейка, перевязать его, остаться с ним, вдохнуть в него жизнь и ждать, ждать, пока вас найдут, арестуют и расстреляют в какой-нибудь безымянной деревушке — как та, пыльная, сложенная из кирпича, крытая листьями: казнят неизвестных, раздетых догола; похоронят в общей могиле, без всякого надгробия. Умрешь двадцати четырех лет — и более никаких раздумий, поисков, колебаний: умрешь, держа за руку безымянного солдата, спасенного тобою; умрешь.
Ты скажешь Лауре: да.
Ты скажешь толстому человеку в комнате с голыми синими стенами: нет.
Ты предпочтешь остаться в камере с Берналем и Тобиасом, разделить их судьбу; не пойдешь в залитое кровью патио, чтобы оправдать себя; не станешь думать, что смертью Сагаля Ты отомстишь за товарищей.
Ты не отправишься к старому Гамалиэлю в Пуэблу.
Ты не возьмешь Лилию, когда она вернется той ночью; Ты не будешь думать, что никогда уже не сможешь обладать другой женщиной.
Ты нарушишь молчание в тот вечер и заговоришь с Каталиной, испросишь у нее прощения, расскажешь ей о тех, кто умер за тебя, попросишь, чтобы она приняла тебя таким, каков Ты есть, со всем тем, что сделал; попросишь ее, чтобы она тебя не презирала и приняла таким, каков Ты есть.
Ты не оставишь учителя Себастьяна, будешь тем, кем был; не пойдешь в революцию, на север. Ты будешь пеоном. Ты будешь кузнецом.
Ты останешься внизу, со всеми теми, кто остался внизу.
Ты не будешь Артемио Крусом, семидесяти одного года от роду, семидесяти девяти килограммов весом, метра восьмидесяти двух сантиметров ростом; у тебя не будет вставных зубов, Ты не будешь курить черные сигареты и носить рубашки из итальянского шелка, не будешь коллекционировать запонки, выписывать галстуки из Нью-Йорка, шить эти синие костюмы с тремя пуговицами — предпочтительно из ирландского кашемира, — не будешь пить тонкие вина, не станешь ездить на таких машинах, как «вольво», «кадиллак» и «рамблер». Ты не будешь помнить и любить ту картину Ренуара, не будешь есть на завтрак яйца всмятку и тосты с вареньем «Blackwell», не будешь по утрам читать свою собственную газету и перелистывать «Life» и «Paris Match» по вечерам, не будешь терпеть возле себя это словоблудие, этот хор, эту ненависть, которая хочет раньше времени похоронить тебя и принуждает, принуждает думать о том, о чем Ты еще недавно мог говорить улыбаясь и что сейчас с ужасом гонишь прочь: