Страница 9 из 142
Когда доски потолка были изучены до мельчайшей трещинки, до самого последнего причудливо распластанного сучка, он попросил отца переставить лавку с постелью к окну. А там как раз начинала хозяйничать озорная девица Весна, бесстрашно отвоевывая у смурной тетки Зимы владения. Эта постоянная битва всегда радовала его, но сейчас доставляла только боль — он знал, что навряд ли услышит веселые колокольца ручьев, и липкие почки на ветках будут оставлять терпкий запах не на его пальцах, и не ему придется удирать из лесу от первой грозы веселящегося Перуна.
И не для него зацветут маленькие обманщики — желтые одуванчики…
Из окна был виден край улицы, две сестрицы-березы у плетня и родовое капище. Он вглядывался в потемневший и совсем не веселый, как ему полагалось, лик Купало, в сверкавшие усы Велеса, и оба они молчали в ответ на его безгласные, постоянно мучившие теперь вопросы: «Почему? За что?» Он злился и не мог понять, почему они тогда не уберегли его, почему позволили всему случиться именно так. Иногда его посещала мысль, что если бы тогда он уцелел, то его наверняка утащили бы в полон. И он порой думал, что вместо того, чтобы бессильно лежать калекой дома, лучше было идти на аркане в чужую степь рядом с ней… Не лежать, а идти. Не одному, а рядом с ней.
…Не слушались ноги. Будто не было у Ильи ниже пояса ничего, как отрезано. Он с ужасом смотрел на такие близкие и знакомые с детства ступни, на ногти, что исправно отрастали, как ни в чем не бывало, и не верил, что этим ногам больше не суждено ступать по земле. Поначалу в безумных приступах отчаяния он ворочал непослушные ножищи руками, бил их, щипал, срываясь с угроз на мольбу, но все без толку. Ноги небыли больше ногами, превратившись в бревна. Потом он перестал себя терзать. На смену отчаянию пришли тоска и равнодушие. В то время Илья не хотел видеть никого — даже приятелей, оставаясь безучастным ко всему. Он стал плохо есть, а то и вовсе отказывался от пищи. Крепкое еще недавно тело хирело, ввалились щеки на лице, вокруг глаз пролегли круги. Илья лежал навзничь в избе и невидящими глазами глядел даже и не в окно, а в потолок, но и его не видел.
И вот как-то среди ночи Илья проснулся. Луна норовила заглянуть в окно, любопытствуя, отчего это так тихо в избе — даже домового, старательного ночного труженика, не было слышно. Мать с отцом спали в другой половине горницы, и их тоже было не слыхать. Илья повернул голову и замер: посреди комнаты стоял человек.
— Ты кто? — сумел выдавить из себя Илья.
Человек не ответил. Все, что о нем можно было сказать, так это то, что ростом он не вышел. Илья судорожно соображал, что можно сделать, кроме как закричать, и тут человек сделал шаг и ступил в лунный луч. И сразу Илья узнал в нем ненавистного лучника, что убил старого викинга и увел его Оляну.
— Ты!.. — в жгучем желании разорвать вражину прохрипел Илья, пытаясь подняться на дрожащих от ярости руках. Лицо степняка скривилось в чудовищной улыбке, он вытащил откуда-то из-за спины свой лук, положил на тетиву стрелу и прицелился в Илью. Несколько гортанных слов вырвались из его кривого рта, превратившись в скрипучий, корябающий душу смех. Илья зачарованно смотрел на кончик стрелы, на котором мертво светилась капля луны, и ждал спуска.
Давно уже он подумывал о том, что жить более не имело смысла. Он угрюмо прикидывал, что бы вышло, если б не упал он с крыши и не повредил хребет, но все равно потерял бы Оляну, и пришел к выводу, что и тогда жизнь оказалась бы пуста, как покинутое по осени птицами гнездо. Но только сейчас, увидев на кончике вражьей стрелы смерть, что обещала ему облегчение, Илья запротестовал. Он вдруг ясно ощутил, что хочет жить, что еще рано умирать, ибо осталось здесь нечто, им еще не исполненное, необязательное к тому. А лучник все медлил, и слышно было только его хриплое дыхание да поскрипывание туго изогнутого лука. И тут Илья понял, что умереть сейчас ему не суждено. И словно в подтверждение его догадки ненавистный супостат заговорил, чего обычно вручающий смерть не делает:
— Что, древлянин? Боишься? Подыхаешь? А ведь я и тебя сожру! Девку твою сожрал, и до тебя черед дойдет!
— Врешь! — горячо выдохнул Илья. — Не сможешь ты, поганая рожа, меня взять! Не выросли у тебя для меня зубы! Врешь!!!
Сверкнули в ответ глаза у степняка, и снова он засмеялся:
— Не хорохорься, калека! Твое время еще не настало! Жди!
Сказал так и исчез в темноте. А Илья все видел нацеленное на него жало стрелы, на котором светилась слюна самой смерти.
И никто не проснулся в доме, даже домовой не почуял чужого. Илья рухнул на лавку, и долго еще дрожали у него руки, которым так не хватало меча Сневара Длинного.
Поутру Илья позвал отца:
— Батя!
Чебот, у которого уже давно отросли и борода, и волосы, сбритые в одночасье с горя и в жертву Перуну, подошел. Теперь они с матерью отводили глаза, разговаривая с сыном, — стыдились непонятно чего, а скорее того, что их сын, надежа и опора, сам вдруг стал нуждаться в их опеке, что они снова стали нянчиться с ним, точно с грудным. Они чувствовали, как он мучается от этого, но от бессилия сделать что-нибудь для него им было стыдно…
— Что, сынок? — подошел к лавке Чебот, по привычке уставившись за окно.
— Ты вот что, батя… — Голос Ильи звучал тихо и как-то неуверенно. — Дай мне меч…
Отец вздрогнул.
…Когда отгремел ночной налет, были потушены пожары, посчитаны угодившие в плен и преданы священному погребальному огню убитые односельчане, он собственноручно отыскал в одночасье ставшую ненавистной железяку во дворе Сневара Длинного. Сперва хотел утопить в полынье, да передумал почему-то, да и снес ее к себе на двор и бросил неподалеку от отхожего места в сугроб. Меч жег ему руки, Чебот яростно ненавидел его, находя в нем причину несчастья, постигшего его сына. Илья знал, куда и с какими мыслями схоронил меч отец (матушка рассказала), но до сего дня ни словом не оговорился о нем.
Чебот впервые за долгое время посмотрел прямо в глаза сыну:
— На что тебе?
Илья пожевал губами:
— Надо…
— Нету твоего меча! — вдруг взревел Чебот. — Утопил я его в нужнике!
Илья хмуро смотрел на отца, пережидая. В дверях появилась, услышав крик, мать, да и встала у косяка, сдерживая слезы.
— Надо было этим мечом и вторую ногу покромсать твоему викингу, чтобы не приваживал юнцов железом кровавым махать!
— Не тронь Сневара, батя, — глухо произнес Илья, стискивая кулаки. — Он спасал мне жизнь. Мне и… ей… — Голос сорвался, поплыл. — Он… погиб как воин, и я… Хотел бы умереть так же, как он. В бою умереть… Я…
Голос Ильи окончательно пропал, и он зарыдал, отвернувшись к окну и закрыв лицо ладонями. Чебот уже отмяк, покрылся пунцовыми пятнами и стоял, не зная, что делать и о чем говорить. Он растерянно повел руками в стороны:
— Да ведь я… Да ты…
Он заметил в дверях Славу и забормотал:
— А ежели ты этим мечом себя, значит, того… Ну, значит… это…
Слава уже тоже плакала, уткнувшись в дверной косяк. Илья, не поворачивая головы, выдавил из себя:
— Эх, батя… Я же сказал — в бою… Как же я могу… Эх, батя…
На следующее утро, проснувшись, Илья обнаружил в своей постели, под боком, знакомый клинок в ножнах, заботливо отчищенный от грязи да ржи. Илья вложил потертый крыж в ладонь и сжал так, что побелели пальцы. Больше он не позволял себе смотреть на мир сквозь мокрое.
Когда березы украсили себя сережками, а усы Велеса засверкали под жарким солнцем, Илья подозвал отца и долго что-то ему втолковывал. А назавтра молчаливый теперь все время Чебот принялся таскать тес и стучать топором во дворе. И скоро Илья лежал на новой скамье неподалеку от дома под сооруженным небольшим навесом, глядя на улицу и близкий лес. Здесь его лица и волос касался ветер, доносивший ему запах речки, аромат скошенной травы и голоса гуляющих вечерами неподалеку парней да девок. От этих голосов, давно, как ему казалось, позабывших его имя, ему становилось плохо, и он просил отца внести его обратно в дом. Но это случалось только под вечер.