Страница 7 из 17
Теперь торопиться не следует. Нужно расправиться с трофеем в комфортных условиях.
Комфорт обеспечит всё тот же ящик. Обладатель луковицы неспешно переворачивает его на бок, забирается в ящик и приступает к трапезе.
Луковица очищена. Она, видимо, давно находилась в этом ящике и существенно привяла. Нет, откусывать от нее он не будет. Он отделяет слой за слоем и очень медленно их жует. Привядшая луковица не вызвала специфической реакции слизистых. Осталась сладость и еще какой-то особенный привкус, который ощущался, когда язык прикасался к мягкому нёбу. Это было не просто поедание, это было впитывание каждой частички сока и мякоти овоща истосковавшейся по еде плотью. И это впитывание сопровождалось нарастающей радостью жизни. Притупилось чувство одиночества, и плакать совсем расхотелось. Пропало даже желание посмотреть на часы.
Он положил оторвавшуюся пуговицу в карман штанишек, вздохнул облегченно и уснул в этом ящике.
Сестра не стала его будить, а мама вытащила из ящика, обцеловала и повела в дом. А он указал маме на шелуху и спросил, как называется этот лук. Мама сказала, что это туркменский лук.
Память об этой луковице и ее вкусе, ящике и дворе остались на всю жизнь.
Юрий Орлов
Бой без правил
Эх! Сегодняшнюю гастрономию, что давно ломит и прогибает прилавки даже сельских магазинов, хоть на миг перенести бы в далекие послевоенные годы… В то время все люди (кроме жуликов, хапуг, несунов и прочего отребья) жили бедно, и когда нынешним школьникам рассказываешь про тогдашнее житье-бытье, они лишь снисходительно улыбаются, как бы говоря: «Давай, давай, дедуля, загибай дальше…»
А те дедули, чье детство, как и мое, было голодным и холодным, вспоминая былое, хмурят брови, а бабули, не стесняясь, смахивают мелкую как бисер и холодную как капель слезинку.
…Было это году в сорок седьмом или сорок восьмом. Моя мама, в отличие от своих пятерых братьев и сестер, часто болела. Не знаю, как называлась та болезнь, которая бросала маму в цепкие объятия приступов удушья и сильных сердечных болей, и я, боясь возможного самого страшного исхода, неистово прижимая к груди маленький образок, взывал к Богу: «Боженька, миленький, спаси мою маму. Она хорошая, самая хорошая, я ее очень люблю».
Часто мои мольбы помогали, и приступы вроде бы проходили, а когда не проходили, тогда отец бежал к своему директору и просил его:
– Выручайте! Дайте вашу упряжку отвезти жену в больницу, ей снова стало плохо.
И директор Новосибирского завода бетономешалок Евгений Владиславович Кравцов давал своему сотруднику, главному экономисту, то есть моему отцу, свою «персоналку»: летом – двуколку, а зимой – дровни.
Я и сейчас вспоминаю этого доброго руководителя, много раз выручавшего нас своим «персональным» транспортом. А сам он частенько после тяжелой работы (должность директора – трудная доля!) возвращался домой пешком.
Но тогда это была норма жизни, норма поведения. То были поистине советской закалки люди, для которых слова «товарищ», «патриотизм» не были пустым звуком. Это сейчас эти слова потеряли высокую цену, их и произносить стало как-то неловко…
…В один из ничем не примечательных дней отец, уходя на работу, разбудил меня рано утром:
– Сын, вставай, надо навестить маму. Я сам не смогу – ты видишь, работаю без выходных.
Наша мама уже месяц лежала в больнице. А в больнице, мы знали, кормят плохо, и врачи прямо говорили, чтобы приносили свою еду из дома. А тут как раз нашим соседям подфартило – из деревни прислали посылку, и они дали для мамы небольшой, грамм пятьдесят, кусочек мяса. Ночью, пока мы с братьями спали, отец сварил супчик. Его-то я и должен отвезти маме.
Больница находилась на противоположном конце города, на окраине. Сначала нужно было проехать на двух трамваях, потом на автобусе и дальше пешком через небольшой лесок.
Я взял кастрюльку с супом за две ручки, которые отец предусмотрительно «сварганил» из бумажного шпагата, завернул в тряпицу кусочек черствого черного хлеба, положил все это в сумку, прихватил бумажку-«путеводитель» и поспешил на трамвайную остановку.
Ехал я долго, наверное, часа два, а то и больше. Я уже шел через лесок, впереди сквозь высоченные сосны забелело здание больницы, и, несмотря на изрядную усталость от дороги, все же прибавил шагу.
Вдруг откуда ни возьмись передо мной нарисовалась ватага таких же, как и я, пацанов. Они сразу взяли меня в кольцо. Их было четверо. По виду они были моими одногодками – лет по десять, а один значительно старше. Я мысленно дал ему кличку «старшой». Он был, видимо, главарь.
– Куда это мы так торопимся? – наступая на меня и суживая кольцо осады, подкинул мне вопрос «старшой».
– Да к мамке я иду, в больницу. Она сильно болеет.
– Ты, как я вижу, не с пустыми руками идешь к своей мамке?
– Да вот папка сварил супа – мама совсем голодная.
– А можно ли твоей больной матери кушать это пойло? А ну-ка, Васек, попробуй, может, и не вкусный суп-то вовсе? – с подленькой ухмылкой обратился «старшой» к одному из дружков.
– Вы что, пацаны! Мы с папкой даже по чайной ложке не попробовали – это только для мамки. Ей поправляться надо. Без нее мы все пропадем. Отпустите меня!
– Ты че, Васюха, не слышал, что я тебе сказал? Бери у него котелок!
– Не подходите! – я принял угрожающую позу. – Первый, кто приблизится ко мне, получит по я…м вот этим сапогом! Не подходи!
– Ты глянь, какой сердитый. Не таких обламывали. Нас в детдоме тоже плохо кормят. Что нам, подыхать с голодухи?
– Я-то тут при чем? Когда я был в пионерлагере, там тоже были детдомовские, они справедливые. А вы… Это нечестно! Это… – я не успел договорить, как сзади двое или трое пацанов навалились на меня, схватили за руки, вырвали сумку и отбежали в сторону.
– Отдайте, гады! Отдайте! – я ругался и умолял пацанов. – Отдайте сумку! Что я мамке скажу? Что скажу отцу? Братья подумают, что это я слопал суп…
– Ну-ка, дайте-ка мне отхлебнуть из баклажки, – приказал «старшой».
Ему повиновались и поднесли кастрюльку с супом.
– Да ты что, пацан, в натуре! Разве можно больного человека кормить такой гадостью? Ну-ка, пацаны, попробуйте. По-моему, отрава какая-то, а не суп, – ерничал «старшой».
Не выдержав издевательства, я рванулся к обидчику. Теперь руки у меня были свободны, а драться, хотя и был хиляк, я умел. Мне нужно было во что бы то ни стало отобрать то, что еще оставалось в кастрюльке.
– Отдайте! Убью! Сволочи! Отдайте!
Я кинулся на главаря и врезал ему, как и обещал, в пах со всего размаха детским, но увесистым кирзовым сапогом. Он душераздирающе завопил:
– Ой, больно! Пацаны, помогите! – скрючившись в три погибели и обхватив пах двумя руками, орал «старшой».
Я же в тот момент ничего не видел и ничего не сознавал: кого-то кусал, кого-то рвал за уши, кому-то въехал по зубам… Я неистовствовал. Страха не было и в помине. И боли не чувствовал, несмотря на то что на меня сыпались десятки тумаков по голове, по ребрам, по животу…
«Лишь бы не упасть», – пронеслось у меня в голове.
И вдруг все разом стихло. Только сквозь свалившуюся на голову тишину слышалось птичье чириканье. «Старшой» теперь уже молча, корчась от боли, отползал в тень деревьев, а остальные: кто – сплевывая кровь, а кто – вытирая сопли – вполголоса грозили:
– Берегись, на обратном пути ноги тебе переломаем.
А я сидел по колено в пыли, один зуб мой шатался и готов был покинуть своих собратьев, глаз заплыл, рубашка разорвана от ворота до пупка, правое колено нестерпимо ныло от боли, а из носа тонкой горячей струйкой текла кровь.
Но все это показалось мне мелочью по сравнению с тем, что кастрюлька с остатками супа была отвоевана и я мог, пусть на донышке, но все-таки отнести эту драгоценную еду маме. «Чернушку», лежавшую тут же в песке, я поднял, бережно положил на ладонь и долго сдувал с этого кусочка хлеба пыль, а потом с трудом поднялся и заковылял, прихрамывая, к больнице.