Страница 6 из 17
Антонина Кухтина
Карточки отменили, очереди остались
Самое первое и самое яркое воспоминание детства – это очереди за хлебом. Мне тогда было четыре года, а брату – два. Карточки на хлеб к тому времени уже отменили, а вот очереди…
Отец поднимался в четыре часа утра. Наскоро перекусив и выпив чаю, он шел в ближайший магазин занимать очередь. А к восьми часам ему нужно было идти на работу. К этому времени мама поднимала нас, хныкающих и невыспавшихся, умывала, кормила, и мы шли на смену отцу.
Он сообщал нам номер очереди, записанный химическим карандашом на ладони, затем громко объяснял стоящим сзади, что это вот и есть его семья, на которую он занимал очередь и о которой он их предупреждал. Только тогда мы равноправно вливались в это временное сообщество, а отец уходил на работу.
У магазина уже не просто стояла, а клубилась огромная толпа: женщины, дети, старики. Стояли здесь и мужчины, почему-то всегда уже успевшие подружиться и «сообразить». Кто-то вязал носки, кто-то монотонно и однообразно рассказывал всем желающим каждый день одно и то же о тяжелой, беспросветной жизни и о погибших кормильцах. Тут же завтракали, матери кормили грудничков. Однажды женщины, собравшись в кружок, даже пели песни.
Ближе к обеду подвозили хлеб. Он мог быть белым, пшеничным, ржаным или пеклеванным. Что означает это слово, не знаю до сих пор. И тут начиналось настоящее светопреставление. Очередь «строилась», и дети, несмотря на их слезы и протесты, также запихивались в нее. Ведь норма продажи – булка в руки, иногда полторы. И тут уж бдительно считались даже наши детские ручонки. Огромная очередь выплескивалась далеко за пределы магазина. Слышались бесконечная ругань и выяснения, кто здесь стоял, кто не стоял. Чем ближе к прилавку, тем ожесточеннее проходили баталии, ведь первые обычно занимали очередь с вечера.
Добровольные блюстители порядка торжественно закрывали двери, и не дай Бог, если кто-то в этот момент отошел по делам или просто зазевался, а его честно выстоянная очередь оказывалась внутри магазина. «Занимай снова!» – вот и весь сказ.
Тут-то и вступал в свое решающее действие номер, написанный на ладони. Когда очередной распаренный, счастливый обладатель хлеба выбирался из магазина, только этот номер очереди служил находящемуся на улице законным пропуском туда, ближе к хлебу. Причем с завидным постоянством находились «любители» подделать этот несчастный номер, и с таким же завидным постоянством они тут же вычислялись почти сроднившейся за полдня толпой и торжественно изгонялись из ее временно дружных рядов. А иногда даже маленько избивались под одобрительные возгласы окружающих. Драки, смех, ругань, мат…
Как только очередь добровольного наблюдающего исчезала в магазине, ему тут же находилась достойная смена; желающих почему-то всегда было больше, чем нужно. Купленный хлеб расходовался очень экономно и растягивался на несколько дней. Если хлеба на всех в магазине не хватало, а такое частенько случалось, то на следующий день все повторялось сначала.
Однажды, когда моя счастливая мама, держа на руках братишку и подталкивая вперед меня, сказала продавщице: «На троих», та вдруг заартачилась:
– Нет, только на двоих! Пацан маленький, он не считается!
– Как это не считается? Он ведь тоже полдня толокся в этой очереди!
– А вот так! Не считается, и все! Да он и хлеба-то столько не съест! Бери на двоих и уходи! Не мешай работать!
Толпа загудела. Одни, с малыми на руках, истерично закричали:
– На всех! Давайте на всех!
А стоящие без детей, конечно, приняли сторону продавщицы:
– Не давать! Не давать! А то соберут всех соседских сопляков и хапают, хапают!
Да, было и такое. Иногда, купив хлеба по своей очереди, матери по договоренности тихонько передавали своих детей соседям или родственникам, стоящим сзади. Ребенка ведь легче подсунуть в очередь, у него нет номера на ладони, а научить громко называть соседку или тетю мамой, чтобы купить лишнюю булку хлеба, не так уж и сложно. Один-два раза могло сработать.
Короче, продать хлеб на братишку нам категорически отказались, несмотря на горячие заверения сочувствующих знакомых:
– Да ее это пацан, ее!
Это был первый и последний раз в жизни, когда я видела, как громко и безутешно плакала несчастная мама, как истошно кричал перепуганный братишка. А вокруг были глаза, глаза! Одни – заплаканные, несчастные и сочувствующие, другие – озлобленные, торжествующие и довольные. А вечером, рассказывая о происшедшем отцу, мать в сердцах сказала братишке слова, о которых жалеет до сих пор:
– Видишь, Петенька, хлеба на тебя не дали, значит, и кормить тебя не будем.
Двухлетний братишка не очень-то и понял, о чем она говорит, а вот со мной случилась ужасная истерика, после которой я несколько дней не могла подняться с постели.
Анатолий Компаниец
Туркменский лук
Впечатления детства сохраняют свою остроту практически на протяжении всей жизни, моей уж точно. Память не знает жалости, она иногда впрыскивает в тебя дозы такого свойства, что хочется выпрыгнуть из своей оболочки, удалиться от нее до поры, пока это воспоминание не опустится в глубины памяти. Но чаще память служит мне по-доброму.
Операция по эвакуации усеченного киевского семейства прошла успешно. Отец с 22 июня был в строю. Мама, дочь десяти лет и сын трехлетка (да простит читатель, мне проще говорить о себе в третьем лице) после краткого пребывания у нелюбезной тетки в Ставрополе оказались в Ашхабаде, в семье сестры отца.
На быте семьи четко отражались события на фронте. После разгрома под Киевом элитной дивизии, в которой служил отец, и перевода его в общеармейскую часть, содержимое продовольственных пайков изменилось (вместо сахара давали торты, а их сменила сахарная свекла). Прошло полтора года.
Мама и родичи на работе, сестра в школе. Почти пятилетний хлопчик дома один. Точнее, не дома, а во дворе. Дом заперт. Заперт и двор, окруженный высоким забором – дувалом. Жарко, тени коротки, солнце в зените. Большая акация во дворе тени не дает. Вдоль забора ползают две черепахи, отыскивая выход куда-то. Есть едва прикрытый досками глубокий безводный колодец. Мама хранит в нем продукты. И есть еще деревянный ящик, в котором легко помещался малец. Но нет игрушек. Ни одной. Подобно черепахам, обошел весь периметр двора, ведя палочкой по забору и стенам… Дом и двор оживут нескоро. Мальцу тоскливо от одиночества, страшновато от одиночества и от одиночества хочется плакать. Но еще больше хочется есть.
Голод обостряет чувства. Пацаненок видит добротный ломоть хлеба с остюками, окропленный хлопковым маслом, и слюнки обильно орошают рот. Он их глотает, глотает, но это ни голода, ни жажды не утоляет. Под крыльцом, спрятанная от солнца, стоит банка с водой. Он ее достает, пьет воду и от досады всхлипывает – вода почти горячая. А холодная вода такая вкусная! Но жажда утолена. Голод остался.
Он здесь один уже очень давно, по солнцу определять время еще не умеет. Знает только, что, когда тень от дома достигнет во-о-он того угла двора, из школы вернется сестра… Да все равно обедать-ужинать будут только с мамой. Но он умеет определять время по часам, висящим в комнате тети, прямо против окна. Часы эти ему очень нравятся, особенно два железных грузика на цепочке, которые напоминают ему что-то вкусное. Мама называет их бананами. Чтобы заглянуть в комнату, нужно перетащить ящик поближе к окну и с него рассмотреть большую и маленькую стрелки часов. Цифры он знает хорошо, но желанное время определяет по положению стрелок – мама придет, когда маленькая стрелка совсем опустится, а большая будет вверху.
Перемещение ящика особых усилий не потребовало – он сооружен из тонких дощечек, расположенных на расстоянии друг от друга.
Дело сделано, ящик на месте. Малец осторожно карабкается на шаткую опору и, еще не взглянув в окно, слышит-чувствует, что в ящике что-то стукнуло (упало?). Глянул вниз и через щель между планками увидел… луковицу! Там луковица! С ящика не сполз, а спорхнул. Там луковица! Перевернул ящик, сложившись вдвое, дотянулся и, медленно сжав пальцы, стал ее властелином! Не беда, что при этом оторвалась пуговица, которой пристегивается шлейка штанишек. Мама не ругает, если пуговица не утеряна.