Страница 8 из 43
Слегка рассвело. Рядом с местом, где он лежал, стояли верблюды: профессор слышал их урчание и надсадные вздохи. Он никак не мог заставить себя открыть глаза — вдруг это окажется невозможным. И все же услышав, что к нему идут, понял, что видит без труда.
В сером утреннем свете его бесстрастно рассматривал человек. Затем одной рукой зажал профессору ноздри. Когда у того раскрылся рот, чтобы глотнуть воздуха, человек быстро схватил его язык и сильно дернул. Профессор подавился, дыхание у него перехватило; он не видел, что случилось дальше. Не мог разобрать, какая боль была от сильного рывка, какая — от острого ножа. Потом он бесконечно давился, плевался — совершенно автоматически, словно это был и не он. В уме то и дело всплывало слово «операция»: оно как-то успокаивало ужас, а сам он снова погружался во мрак.
Караван тронулся где-то к полудню. Профессор давился кровью, та текла из рта, мешаясь со слюной, и его, совершенно оцепеневшего, хоть и в сознании, сложив вдвое, затолкали в мешок и привязали к верблюжьему боку. На нижнем краю огромного амфитеатра был проход в скалах. Верблюдов, быстроногих мегара, нагрузили в дорогу легко. Они цепочкой прошли ворота и медленно поднялись пологим склоном туда, где уже начиналась пустыня. Той же ночью, остановившись за какими-то барханами, люди вынули профессора, все еще безмысленного, из мешка и поверх пыльных лохмотьев, оставшихся от одежды, нацепили странные ремни, увешанные донышками от консервных банок. Одна за другой эти блестящие связки обмотали все его тело, руки и ноги, даже лицо, пока он не оказался закованным в круглую металлическую чешую. Когда профессора таким образом украсили, было много веселья. Один человек вынул дудочку, а другой, помоложе, не без грации изобразил пародию на танец улед-найл с палкой. Профессор уже не приходил в сознание: скорее, он существовал среди того, что делали остальные. Когда его облачили, как хотели, под жестянки на уровне лица ему напихали какой-то еды. Хотя он машинально жевал, почти все, в конце концов, вывалилось. Его запихали обратно в мешок и оставили так.
Два дня спустя они прибыли к одной из своих стоянок. Там в шатрах были женщины с детьми, мужчинам пришлось отгонять рычащих псов, оставленных сторожить. Когда профессора вытряхнули из мешка, раздались крики ужаса: пришлось несколько часов убеждать всех женщин, что он безопасен, хотя с самого начала ни у кого не было сомнений, что это ценное приобретение. Через несколько дней они снова снялись с места, захватив с собой все, и двигались только ночью, когда жара спадала.
Даже когда зажили все раны и боли не осталось, профессор не начал думать: он ел, испражнялся, он плясал, когда требовали, бессмысленно скакал, восхищая детей чудным перестуком звонких жестянок. Спал он обычно в самую жару среди верблюдов.
Прокладывая путь на юго-восток, караван избегал любой установленной цивилизации. За несколько недель они добрались до нового плато — совсем дикого и с редкой растительностью. Здесь разбили лагерь, верблюдов отпустили пастись. Все были счастливы; погода сделалась прохладная, а до колодца на полузабытой тропе было всего несколько часов ходу. Там и возник замысел отвезти профессора в Фогару и продать туарегам.
Прошел год, прежде чем план осуществили. К этому времени профессора выдрессировали гораздо лучше. Он мог ходить колесом, угрожающе рычать — впрочем, весьма забавно; когда региба сняли жесть с его лица, обнаружилось, что он великолепно кривляется, когда пляшет. Его также научили нескольким непристойным жестам, которые неизменно вызывали у женщин восторженный визг. Теперь его выводили только после обильных пирушек, когда были музыка и праздник. Он с легкостью освоил их ритуал и даже разработал нечто вроде «программы», которую исполнял, когда его выводили: плясал, катался по земле, подражал некоторым животным, а под конец с притворной яростью кидался на зрителей, чтобы посмотреть, сколько смятения, а потом и хохота это вызовет.
Когда трое мужчин отправились с ним в Фогару, они взяли с собой четырех верблюдов; он восседал на своем вполне естественно. Его не охраняли — только держали промеж себя, а один всегда ехал замыкающим. На рассвете они увидели городские стены и весь день ждали среди камней. В сумерках самый младший ушел, а спустя три часа вернулся с другим человеком, у которого в руках была крепкая палка. Они попробовали показать обычные трюки профессора, но человек из Фогары торопился назад, поэтому все поехали на верблюдах.
В городе они направились прямо в дом покупателя, где все пили во дворе кофе, сидя среди верблюдов. Здесь профессор показал свое представление, и на этот раз было много веселья, потирали руки. Соглашение было достигнуто, деньги уплачены, региба ушли, оставив профессора в доме человека с палкой, который немедля запер его в загончик позади двора.
Следующий день был важным в жизни профессора: в нем снова зашевелилась боль. В дом зашли несколько человек, среди них — один уважаемый господин, одетый лучше всех; остальные льстили ему, жарко целовали ему руки и края одежды. Человек этот время от времени подчеркнуто вставлял в разговор фразы на чистом арабском, чтобы произвести на других впечатление, — из Корана никто из них не выучил ни слова. Речь его можно было понять более-менее так:
— Может, в Ин-Салахе. Французы там глупые. Небесное возмездие близко. Не будем же торопить его. Хвала высочайшим и анафема идолам. С краской на лице. Если полиция сунется.
Остальные слушали и соглашались, медленно и сурово кивая. И профессор в своем загончике тоже слушал. То есть, он сознавал звук арабской речи этого старика. Слова пробились к нему впервые за много месяцев. Какой-то шум, затем:
— Небесное возмездие близко. — После чего: — Это честь. Пятьдесят франков хватит. Оставь свои деньги. Хорошо.
И кауаджи, присевший рядом на краю пропасти. Потом — «анафема идолам» и снова какая-то невнятица. Профессор, ловя ртом воздух, перекувырнулся в песке и забыл об этом. Но боль уже началась. Она резала его в каком-то бреду, поскольку профессор снова начал вступать в сознание. Когда человек открыл дверцу и ткнул его палкой, он закричал от бешенства, а все засмеялись.
Его подняли на ноги, но он не плясал. Стоял перед ними и пялился в землю, упрямо отказываясь шевелиться. Хозяин разозлился; смех остальных так разъярил его, что он вынужден был проводить гостей, сказав, что собственность свою продемонстрирует в более благоприятное время, ибо опасается явить свой гнев перед ликом старшего. Однако едва все ушли, он с яростью ударил профессора по плечу палкой, обозвал его всякими непристойностями и вышел на улицу, захлопнув за собой калитку. Он пошел прямо на улицу улед-найл, поскольку был уверен, что региба тратят деньги на девочек. Там в шатре он и обнаружил одного — еще в постели, пока улед-найл мыла чашки после чая. Он вошел и едва не обезглавил человека, не успевшего даже привстать. Затем бросил бритву на кровать и выбежал вон.
Улед-найл увидела кровь, закричала и выскочила из своего шатра в соседний, откуда вскоре вернулась с четырьмя другими девицами; все вместе побежали в кофейню сказать кауаджи, кто убил региба. Не прошло и часа, как французская военная полиция схватила его в доме друга и притащила в казармы. Той ночью профессору не принесли еды, а на следующий день голод постепенно обострил его сознание, и он слонялся по двору и комнатам, которые в него выходили. Никого не было. В одной комнате висел календарь. Профессор нервно посмотрел на него — как собака, что глядит на муху, кружащую у самого носа. На белой бумаге были черные штуки, от которых в голове раздавался звук. Он слышал его: «Grande Epicene du Sahel. Juin. Lundi, Mardi, Mercredi…»[6]
Крохотные отметины чернил, слагающиеся в симфонию, могли быть оставлены давным-давно, но, воплощенные в звуках, они становятся неотвратимыми и могущественными. Поэтому голову профессора охватила некая музыка чувств, громкость ее нарастала, пока он смотрел на глиняную стену, он чувствовал, что исполняет то, что было давно для него написано. Ему хотелось плакать; ему хотелось рыча пронестись сквозь весь этот домишко, переворачивая и сокрушая то немногое, что можно разбить. Дальше этого всеохватного желания чувства не двинулись. Поэтому, заревев как мог громко, он набросился на дом и на его вещи. Потом кинулся на дверь — она сопротивлялась, сколько могла, и наконец рухнула. Он пролез сквозь разломанные руками доски и, все так же вопя, потрясая в воздухе руками, чтобы громыхать как можно сильнее, поскакал по тихой улице к городским воротам. Редкие прохожие смотрели на него с большим любопытством. Когда он миновал гараж — последнее здание перед высокой глиняной аркой, заключавшей в себе расстилавшуюся дальше пустыню, — его заметил французский солдат. «Tiens[7], — сказал он себе, — святой безумец».
6
Большая бакалея Сахеля. Июнь. Понедельник, вторник, среда (фр.).
7
Зд.; гляди-ка (фр.).