Страница 7 из 43
— Но куда же мы идем?
— Скоро, — ответил провожатый и наклонился подобрать в канаве несколько камней. — Набери камней, — посоветовал он. — Здесь плохие собаки.
— Где? — спросил профессор, но тоже остановился и выбрал три больших камня с острыми краями.
Они очень тихо пошли дальше. Стены закончились, впереди лежала сияющая пустыня. Невдалеке стоял разрушенный марабут, его крохотный купол едва держался, а внешняя стена развалилась. К ним на трех лапах исступленно кинулась собака. Лишь когда она приблизилась, профессор услышал непрерывное сдавленное рычание. Кауаджи швырнул в нее большим камнем и попал прямо в морду. Странно щелкнув челюстями, собака боком отбежала в сторону, слепо спотыкаясь о камни и шатаясь, будто увечное насекомое.
Они сошли с дороги и двинулись по земле, усеянной острыми камнями, — мимо развалин, через рощу, пока не дошли туда, где земля прямо перед ними обрывалась.
— Похоже на… каменоломни, — сказал профессор. «Каменоломни» он произнес по-французски, потому что вдруг забыл арабское слово. Кауаджи не ответил. Остановился и повернул голову, будто прислушиваясь. Действительно — откуда-то снизу, издалека, неслись едва слышные звуки дудочки. Кауаджи несколько раз медленно кивнул. Потом сказал:
— Тропа начинается здесь. Ты хорошо разберешь дорогу. Камень белый, луна сильная. Увидишь хорошо. Я иду назад, хочу спать. Поздно. Можешь мне дать, что хочешь.
Стоя здесь, у края пропасти, с каждым мгновением казавшейся все глубже, прямо перед кауаджи, чье темное лицо обрамлял сиявший под лунным светом бурнус, профессор задавал себе вопрос: что же он чувствует? Негодование, любопытство, страх — возможно, однако главное — облегчение и надежду, что его не обманут, и кауаджи действительно оставит его здесь, уйдет без него.
Он отступил немного от края и порылся в карманах — ему не хотелось показывать бумажник. К счастью, завалялась одинокая бумажка в пятьдесят франков, и он протянул ее человеку. Профессор знал, что кауаджи остался доволен, и не обратил внимания, когда услышал:
— Это не хватит. Мне далеко домой, там собаки…
— Спасибо, и доброй ночи, — сказал профессор, уселся, поджав ноги, и закурил. Он был почти счастлив.
— Дай мне только одну сигарету, — попросил человек.
— Конечно, — отрывисто сказал профессор, протягивая пачку.
Кауаджи опустился на корточки совсем близко. На его лицо было неприятно смотреть. «Что такое?» — подумал профессор, снова придя в ужас, и передал спутнику зажженную сигарету.
Глаза человека были полуприкрыты. Такой откровенной сосредоточенной хитрости профессор еще никогда не видел. Когда у него догорела вторая сигарета, он осмелился спросить остававшегося на корточках араба:
— О чем ты думаешь?
Тот подчеркнуто затянулся, как будто собирался ответить. Потом на его лице отразилось довольство, но рта он так и не открыл. Поднялся холодный ветер, и профессор поежился. Время от времени снизу, из глубин до них долетали звуки дудочки, иногда к ним примешивался шорох пальмовых крон. «Эти люди не дикари», — поймал себя на мысли профессор.
— Хорошо, — сказал кауаджи, медленно поднявшись на ноги. — Оставь свои деньги. Пятьдесят франков хватит. Это честь. — Затем перешел на французский. — Ti n’as qu a discendre, to droit.[5]
Он сплюнул, хохотнул (или это профессор так взвинтил себя?) и быстро зашагал прочь.
Профессора колотило. Он прикурил еще сигарету, а его губы шевелились сами собой. Они шептали:
— Это тяжелое положение или трудная ситуация? Смешно же… — Он очень тихо просидел еще несколько минут, ожидая, когда вернется ощущение реальности. Потом растянулся на жесткой, холодной земле и взглянул на луну. Будто посмотрел прямо на солнце. Если немного отвести взгляд, в небе можно различить целую вереницу тусклых лун. — Немыслимо, — прошептал он. Быстро сел и осмотрелся. Нельзя поручиться, что кауаджи действительно вернулся в город. Профессор встал и через край заглянул в пропасть. В лунном свете показалось, что дно ее — в нескольких милях. Даже соотнести не с чем — ни дерева, ни дома, никого… Он прислушался к дудочке, но в ушах шумел только ветер. Профессора вдруг одолело внезапное острое желание побежать назад, к дороге, и он повернулся туда, куда ушел кауаджи. И тут нащупал в нагрудном кармане бумажник. Потом плюнул с обрыва. Затем помочился туда и прислушался — совсем как ребенок. Только теперь что-то подтолкнуло его, и он начал спуск в пропасть. Странно — голова не кружилась. Он, правда, благоразумно не заглядывал направо, через край. Он спускался вниз, отвесно и постепенно. Такое однообразие привело его примерно в то же состояние, что и автобусная тряска. Он снова принялся бормотать свое «Хасан Рамани», повторяя опять и опять, ритмично. Затем перестал, разозлившись на себя: теперь в имени этом звучало нечто зловещее. Наверное, путешествие утомило. — И эта прогулка, — добавил он.
Он уже почти спустился по гигантскому обрыву, но луна светила прямо над головой так же ярко. Позади остался только ветер — блуждал наверху меж деревьев, продувал пыльные улицы Айн-Тадуирта, вестибюль «Гранд Отеля Сахарьен», забирался под двери его комнатенки.
Профессору пришло в голову: а не спросить ли себя, зачем он вообще совершает все эти нелепые поступки, — но он был достаточно умен и понимал: если он их совершает, искать объяснения сейчас не так уж важно.
Ноги вдруг ступили на плоскую землю. Профессор добрался до дна скорее, чем рассчитывал. Он сделал еще один неуверенный шаг, будто ждал другого предательского обрыва. В ровной глухой яркости вокруг наверняка этого не скажешь. Собака бросилась на него прежде, чем он понял, что произошло: тяжелый ком шерсти пытался повалить его на спину, грудь скреб острый коготь, клубок напряженных мускулов старался зубами достать до горла. Профессор подумал: «Я отказываюсь так умирать». Собака отвалилась от него, и оказалось, она чем-то похожа на лайку. Когда она снова кинулась, он успел крикнуть, очень громко:
— Ай! — Собака обрушилась на него, все ощущения смешались, где-то вспыхнула боль. Совсем рядом послышались голоса, и он не мог понять, что они говорят. В позвоночник ему уперлось что-то холодное и железное, а собака еще какое-то время висела на нем, вцепившись зубами в одежду и, быть может, мясо. Профессор понял, что это ружье, поднял руки и закричал на магриби: — Уберите собаку! — Но ружье лишь толкнуло его вперед: собака больше не кидалась на него с земли, и он шагнул. Ружье вжималось в спину; он шагал. Снова раздались голоса, но тот, кто шел сзади, молчал. Похоже, к ним сбегались люди: так ему, по крайней мере, слышалось. Тут он понял, что глаза его по-прежнему крепко зажмурены перед новой атакой пса. Он открыл их. На него надвигалась группа людей. Все в черных одеждах региба. «Региба — туча на лике солнца». «Когда региба появляются, праведник отворачивается». В скольких лавках, на скольких базарах он слышал эти пословицы за дружеской болтовней. В лицо региба такого, конечно, не говорили: эти люди не заходят в города. Обычно они посылают туда переодетых лазутчиков, и те договариваются с темными личностями, как переправить награбленное. «Хорошая возможность, — быстро подумал профессор, — проверить истинность слухов». Он ни минуты не сомневался, что приключение это послужит ему предупреждением против подобных глупостей — предупреждением, что после будет казаться то ли жутким, то ли смехотворным.
Из-за спин людей вырвались два рычащих пса и бросились на его ноги. Он с возмущением заметил, что никто не обратил ни малейшего внимания на подобное нарушение этикета. Ружье толкнуло сильнее, когда он попытался высвободить ноги из шумного клубка. Он снова крикнул:
— Собаки! Уберите их! — Ружье толкнуло его в спину так, что он упал чуть ли не под ноги тех, кто остановился перед ним. Собаки рвали его за руки. Кто-то сапогом расшвырял их, визжащих, потом с удвоенной силой ударил профессора в бедро. Пинки посыпались со всех сторон, и некоторое время его яростно катали по земле. Он чувствовал, как обшаривают его карманы и все из них забирают. Профессор хотел сказать: «Мои деньги уже у вас; хватит меня пинать!» Но избитые мышцы лица не слушались; он понял, что лишь надул губы и все. Кто-то нанес ему страшный удар по голове, и он подумал: «Наконец-то я потеряю сознание, слава богу!» Однако по-прежнему слышал гортанные звуки, которых не понимал, и ощущал, как ему крепко связывают лодыжки и грудь. Затем — черное безмолвие: время от времени оно раскрывалось, словно рана, и до него доносился тот же мягкий, глубокий звук дудочки, игравшей ту же череду нот. Внезапно он почувствовал во всем теле невыносимую боль — боль и холод. «Все же я был без сознания», — подумал профессор. Несмотря на это, настоящее показалось ему прямым продолжением того, что уже было.
5
Тебе только спускайся, прямо (искаж. фр.).