Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 32



Итак, ехать. В длинном сидячем вагоне, выкрашенном в элегантные серовато-голубоватые тона, развалившись в кресле, посматривая в окно, почитывая, грызя яблоко. Анонимный пассажир экспресса «Евросити» с англоязычной пражской газетой в руках. Раз тронувшись с места, перестаешь быть кем-то: гражданином, отцом, писателем. Перемещение по Европе выдувает из тебя ошметки нажитого и благоприобретенного контекста — то есть того, что и есть индивидуальное. Движется — экзистенциальное, всеобщее, анонимное. Анонимное и есть счастье.

(Через полгода он записал в случайном блокноте следующее: «В какой-то момент, в аэропорту Франкфурта, хлебнув из фляги золотого „Бушмилз“, я начал себе нравиться. Нужное место, нужное время, нужный вид. В общем, если быть чутким к родному языку, нужник. Ну и пусть. Итак: анонимный европеец, пролетом от Кафки к Джойсу. Где-то в краях Гюнтера Грасса. Или кто тут у бошей рядом с франкским бродом на реке Майн живет. Европейскость есть анонимность. Умеешь базлать на вежливом аглицком и капут. Больше не треба. Все остальное скрыто, надежно упрятано под:

1. зеленую вельветовую рубаху, блюджинз, рыжие ботинки фирмы с уркаганским названием „Батя“;

2. непроницаемой рожей, слегка небритой в соответствии с традицией тех мест, куда направляешься;

3. либеральной британской газеткой.

Никто ничего не узнает. Никогда». Из этого отрывка можно понять, что идея анонимности как полноты, а не пустоты сильно его занимала в тот странный год.)

Счастье действительно покалывало уже минут через двадцать после отьезда. Мимо плыли распаханные серые поля, укрытые холодным мартовским солнцем, голые деревья, будто семафоры, жестикулировали у пересечений проселочных дорог. Ни души. Изредка попадется разве что крестьянский двор, будто Кафкой описанный: крепкие, основательно сложенные стены грязно-серого камня, чистый скотный двор, крепкая ограда, ни души. Что-то из «Сельского врача». Европа гроссбауэров.

Потом вдруг полезли горы. Начались они как-то нелепо, среди равнины, круглыми, как тюбетейка, холмами. Помешкав у вполне советского вида одиноких заводов, они вдруг пошли одна за другой, забирая все круче и круче, пока не перестали умещаться в вагонное окно. Между грядами прорезалась речная долина, на берегу которой лепились городки и поселки — из того же серовато-зеленого материала, что и горы, разве что попадалась отштукатуренная белая церковь, по-видимому лютеранская. Почему лютеранская? Он не знал.



На уже зеленеющих склонах лежал еще кое-где снег, по узкой Эльбе плыли длинные баржи, веселый их дымок давал знак — Германия рядом. Вообще, историческое сигнализировало о себе, подмигивало, щедрой рукой рассыпало намеки. Опять-таки, в этом историческом не было ничего персонального — коллективная память европейца, и только. Впрочем, смотря какого. Ему пришлось сильно попотеть, чтобы овладеть этой памятью. Почти чужой.

Какие знаки и символы? Любые. Скалы, изгрызенные каменотесами. Черепичные крыши. Австрийский завиток на вокзальных часах где-то в безнадежной богемской глуши. История средних веков. Новая и новейшая история стран Запада.

Он вдруг подумал, что ненавидит людей, сочинивших и оформивших советский вузовский учебник по второй части Новой истории. Эта серая оберточная бумага, будто созданная специально для того, чтобы на ней оттискивали скулосводящие «Горьковские рабочие» и «Пермские правды». Этот невнятный шрифт, слишком большой для академического издания, слишком маленький для детской книги. Но главное, что в нем было, точнее, чего в нем не было, — вещей, божественных подробностей жизни, на которые не скупились советские учебники по античности и даже — средних веков. Скроенная будто на швейной фабрике «Маяк» (но по гегелевским лекалам), «Новая история стран Запада. Часть 2», все равно какого года издания — 1955-го или 1985-го, являла студиозу или просто любопытствующему удручающе серое (от бесчисленных стирок) полотно экрана, на котором всякий раз разыгрывалась лишь одна мистерия — Рождения, Воспарения и Воплощения Пролетарской Идеи: вот она является на свет Божий из разверстых ложесн матушки-буржуазии, вот она делает первый нетвердый шаг под овации парижских санкюлотов, вот учится бормотать свои гугнивые заклинания, вот играется в фурьеристские бирюльки и, наконец, обретает волшебную палочку, этот жезл о двух концах; на одном — набалдашник в виде головищи бородатого Маркса, на другом — скорбно вперил взгляд в пространство Марксов друг-фабрикант и знаток природной диалектики. И вот уже подросток, обряженный по такому случаю в рабочую блузу и кепочку а-ля апаш, делает загадочные пассы руками, раскручивает жезл, пританцовывает, выпучив глаза и приговаривая: «Призрак бродит по Европе…»…

За этой свистопляской (плясосвисткой) не разглядеть ничего, даже немногого, пощаженного беспощадным катком советской историографии, — ни усов и бородки под Луи-Наполеона на водевильных лицах версальских расстрельщиков, ни пробковых шлемов британцев, устало несущих бремя белого человека то ли в Бирме, то ли в Судане (а как звучало: «Битва при Омдурмане!»), ни ар-нувошных очертаний окутанного дымом дредноута, ни восхитительной неуклюжести самолета «Фарман», опутанного бесконечными тросами и веревочками, будто паутиной. Что тогда говорить о припахиваниях и почесываниях тех дней! А куда засунули обморочно-головокружительную историю превращения австрийского эрцгерцога Максимилиана в мексиканского императора, и этот зной, и измену индейцев, и плен, и французский роман (Поль де Кок? Бальзак?) на столе тюремной камеры, и расстрел на заре у неотштукатуренной стены, обрамленной мордочками любопытствующих мальчуганов? Америка расстреляла тогда старую Европу, Европу Цезарей; а этим учпедгизовским лепилам все побоку, знай себе классовая борьба да национально-освободительное движение. И ни слова о маршале Радецком! О восхитительном Париже 50-60-х: новый имперский стиль, гашиш, кокотки, скандалы в Салоне, пожилой Мериме в кабинете императрицы Евгении, Бодлер, конечно же Бодлер! А не менее волшебный викторианский Лондон — коричнево-красный, вонючий, в клетчатых брючках, с тростью и усами отставного полковника индийской армии Ее Величества… Индусы… Евреи-ювелиры… Двусмысленная религиозность прерафаэлитов…

И вот он ехал мимо этой самой второй части Новой истории стран Запада, которую у него украли в юности. Поезд потряхивало на рельсах, если и не уложенных в те сладостные времена, то — на сменивших их; подкопченные временем и центральноевропейской грязцой станции уж точно были построены тогда — при императоре Франце Иосифе, чьи портреты, говорят, еще можно найти в трактирах глухих и бедных богемских селений. Между прочим, и Франца Иосифа у него тоже украли, упомянув в том самом ненавистном учебнике лишь по случаю убийства племянничка Франца Фердинанда. Любая «Сильва» с «Летучей мышью» фактологически богаче этого советского уродца.

Первой части Новой истории повезло больше. Пролетарий тогда еще не вышел на цирковую арену классовой борьбы, еще глазел он — чумазый вихрастый мальчишка, пожирающий кусок дареного ситного, — на адвокатский парик Робеспьера, скверно пошитый колониальный сюртук Вашингтона, на красные камзолы и кирасы кромвелевских «железнобоких». Тут были и кровопролитные сражения с замысловатой интригой, и пламенные речи, решавшие судьбу династий, и роковые красавицы, легкомысленно подталкивающие иные монархии к краю финансовой катастрофы. «Главная проблема любой абсолютной монархии — финансовая», — писал кто-то из милых сердцу историков, и, глядя на портрет мадам Помпадур, было ясно почему.

Там — до рокового 1870 года — еще существовали страны, само упоминание которых, одно имя, бросало его в дрожь восторга, сердце замирало от простого упоминания, фантазия дорисовывала несуществующие подробности. Коричневый ямб «Батавская республика». Ах! Прохладная и нежная «Саксония», по которой он как раз ехал. «Неаполитанское королевство» — не страна, а серенада. «Ирландия», которая волновала, пожалуй, больше других, ибо нигде нельзя было прочесть — что же там было до середины XVII века, когда жестяной Кромвель устроил там кальвинистский погром. Как жили они — ирландцы — до того, что ели и пили, каким богам молились, какие песни пели, резвясь на зеленой травке острова, в которой не водится змей? Ничего об этом не говорилось в книгах, которые он жадно листал в убогой университетской библиотеке. Он даже не смог найти ту, заветную, из которой он в детстве узнал о пуританах, Кромвеле и Долгом парламенте, ту, где был портрет красавца принца Руперта, кавалера и кавалериста, который мог, да не смог переломить ход Гражданской войны. О волшебных приключениях четырех немолодых французов в туманной Англии он прочел позже.