Страница 1 из 12
Михаил Козаков
Человек, падающий ниц
ГЛАВА ПЕРВАЯ Это не предисловие
Это очень странный рассказ, но — искренний.
Читателю он может показаться необычайным по построению, может быть — трудным и неспокойным. Весьма вероятно. Критик, не терпящий никаких отклонений от канонов обычного повествования, получает, на первый взгляд, не малое основание для того, чтобы упрекать автора в литературном кокетничанье и даже (это тоже возможно) — кривлянье. Заранее простим это критику: он выбирает всегда легкие пути толкования…
Но, при всех этих оговорках, рассказ остается искренним: автор чистосердечно будет рассказывать читателю не только о жизни, страстях и поступках своих героев, но и о том, как возник и создавался этот рассказ, как найдены были для него герои, как вместе с ними (вернее — одним из них) думал автор о достойном и правильном окончании своего полувымышленного рассказа.
Если бы существовала наука о психологии творчества, она безошибочно отыскала бы истоки этого рассказа в целом ряде фактов и явлений, всем нашим современникам известных и будораживших время от времени внимательно присматривавшегося к ним автора.
Так оно на самом деле и было. Вот первое, что толкнуло ощутимо мысль автора на путь написания этого рассказа.
В тихий осенний вечер автор, выйдя из дома, направился к Невскому проспекту — к излюбленному месту случайных встреч всех освободившихся от дела петербуржцев. Дойдя до Аничкова моста, он задержался на мосту у мальчугана, громко, нараспев выкрикивавшего вечерние газетные новости. Автор сунул газету в карман пальто и ждал, покуда газетчик отсчитывал серебром сдачу.
В это время внимание автора привлекли два человека, стоявшие неподалеку друг от друга на мосту, у одной из вздыбившихся клодтовских лошадей. Это были нищие. Головы обоих были обнажены, а в руках они держали шапки, куда прохожие бросали свое подаяние.
Однако просили нищие по-разному один скулил, быстро заунывно перечисляя все случившиеся с ним беды и несчастия, и подобострастно кланялся за каждую поданную ему копейку, другой же стоял молча и неподвижно и благодарил легким кивком головы — сдержанно и почти горделиво.
Автор, отойдя от газетчика, прошел мимо нищих, мельком всмотрелся в их лица и, любопытствуя, остановился на мосту, у самых перил — так, чтобы можно было незаметно для обоих понаблюдать их. Оба конкурента стояли так близко друг подле друга, что, казалось, кому-либо из них следовало бы отказаться от своей стоянки, дабы не мешать ни себе, ни другому. Однако никто из них не покидал своего поста, и автор, наблюдавший их в течение нескольких минут, понял тогда, что им не для чего было это делать.
В том убеждали уже прохожие, бросавшие нищим свои медяки: автор теперь почти безошибочно уже мог бы сказать, кто из прохожих и какому нищему даст свое подаяние. Иногда, впрочем, случалось не так, как он предполагал.
Так понаблюдав некоторое время и убедившись в правоте возникшей за эти минуты некоторой своей мысли, он продолжал свой путь по проспекту, раздумывая уже о другом, что не имеет никакого касательства к этому рассказу: нищие были забыты. Но ненадолго.
В тот же вечер, сидя у себя в комнате, автор вытащил из кармана вечернюю газету, развернул ее и в одном из столбцов нашел десятистрочное сообщение, снабженное обычным агитационным заголовком. И вот тогда-то газетные десять строк вызвали в сознании образ увиденных сегодня обоих нищих, обе мысли — первая и вторая, только что пришедшая, — переплелись и слились в одну, и автор почувствовал, как сейсмограф — колебания земли, — привычные в таких случаях толчки мысли, зачавшей тогда, как оказалось, этот рассказ.
Все, что было связано темой с только что прочитанным газетным сообщением, сначала неожиданно, а потом постепенно выползло из подполья памяти, врезалось вновь в сознание автора и наполнило это сознание новыми и новыми образами. Он вспомнил попутно многое, что приходилось слышать и видеть: каждая мелочь приобретала теперь свое особенное значение.
Такое состояние «перещупывания» неожиданных даров памяти он испытывал в течение полутора-двух часов. Все это время автор жадно ловил каждое свое воспоминание, каждую новую прошмыгнувшую мысль, — и все это аккуратно, конспективно заносил в вытащенную специально для этой цели записную книжку. Когда нечего было уже заносить в нее, он, проглядев снова все сделанные им записи, сделал в конце их последнюю, крупными буквами:
Потом взгляд его упал на лежавшую тут же газету, и руки отыскали на столе маленькие ножницы. Он вырезал из газеты десятистрочное сообщение, вынул из ящика письменного стола папку и вложил в нее газетную вырезку.
Как известно читателю, последняя приведенная запись -
дала название всему этому рассказу и посему в настоящий момент никакого пояснения не требует. Другое дело — остальные записи в авторской книжечке. Любопытный читатель, прочтя их ниже, безусловно имеет право требовать от нас скорейшего их расшифровывания: и впрямь, сейчас они не могут быть ему понятны. Ни первые записи, ни последующие, сделанные автором значительно позже, когда писался уже этот рассказ.
Приведем теперь же некоторые из этих записей. Вот что было в числе прочего занесено автором в записную книжку:
1) Невытравимый игрек.
2) Эля говорит: «Враждебность и подозрительность можно усыпить кротостью и добрым отношением».
3) Дворник и кошка.
4) Катализатор.
Связать их одну с другой и объяснить их смысл читателю — и стало задачей автора. Он выполняет ее, написав этот рассказ.
Да позволено будет еще раз заявить: рассказ этот, может быть, необычен по форме, но искренний и, по сути, — простой.
Вот его вторая глава.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Портной Э. Рубановский признан всеми чудаком
На Покровской улице семья портного Эли Рубановского была единственной неправославной.
Не только на Покровской, но и во всем городе евреев было очень мало, потому что правительство царя не разрешало им здесь жить, и город увидел этих людей почти впервые в своих стенах, когда не стало вдруг царя; ни его правительства, ни многого другого, что казалось городу вечным и незыблемым.
Город был старый, четырехсотлетний — набожный, купеческий, и древние иконы в каждом доме были длины аршинной, киоты в рост человеческий, и лампады перед иконами теплились всегда полные и сытые.
Город был крестопоклонный, славянский — город-Русь.
Портной Рубановский пришел сюда с семьей восемь лет назад. Это был тот год, когда польские легионы вторгались в отечество Эли и, в первую очередь, в тот маленький западный городок, где он родился и жил.
Поляки должны были мстить русским царям, когда-то отнявшим у них отчизну, но царей уже не было, и легионы мстили России — земле и людям. После царей остались православные храмы и священнослужители, — и польские легионы, мстя, сносили и поджигали на своем пути русские церкви или устраивали в них постой для выхоленных своих коней, после которых оставался у алтаря — навоз.
Русские священники в тревоге смотрели на польский запад, роптали и призывали верующих к молитве, а начальников легионов — к милости и снисхождению. Священники не убегали от них, присягали им, отказывались от отчизны своей: там была революция, и благословляли священники крестом каждую пулю, направленную иноверцами в азартное лицо России.
Они жаждали увидеть ее, разбойную, вновь коленопреклоненной, покаявшейся и простирающей окровавленные руки к обожествленному старому кнуту — кресту.
Они оставались здесь вместе с православными фабрикантами и еврейскими рассудительными купцами, с русскими патриотами — дворянами и их сыновьями, георгиевскими кавалерами — защитниками престола и поместий.