Страница 99 из 103
Если будете случайно идти за Ней — поднимите с земли песчинку или листок, на который Она наступила, и пришлите. Хорошо? Я так буду ждать Ваших писем.
Этого, конечно, никогда, кажется, не будет, но я иногда, в часы нечеловеческого страдания, думаю: а вдруг позовет? Вдруг захочет стать прежней? Пусть немедленно [нрзб.] обратится ко мне: я все прощу и пойму, как прощаю теперь все, не понимая. Я один никогда, ни за что, даже тогда, когда все так называемые порядочные люди заплюют Ее, не брошу в Нее камнем, поделюсь последним, отдам последнее. Если захочет сюда, даже теперь, сейчас, сию минуту — да благословит Бог ее пришествие. Я сделаю все возможное, все необходимое для этого; я вышлю все нужное; я приложу все усилия к этому, чтобы Она отдохнула здесь, забыла все, стала истинно прежней; я дам Ей мудрую, тихую, прекрасную жизнь, дам честное имя, маленькую пока — славу и такую сверкающую любовь, что по-прежнему, по-далекому улыбнется Она, радость моя единственная, последняя, бесконечная. Скажите Ей это, скажите!
Смешон я? Жалок? Нелеп? Рива, Рива, друг мой отзывчивый, — я люблю Ее. Спасите мою голову от безумия. Мне ничего не надо. Все возьмите, все взяли. Но хочу Ее. Дайте мне Ее. Рива, поймите меня. Что мне делать? Я падаю.
19 мая 1923 г. Гельсингфорс.
Сейчас белое, бесстрастное утро. И все же, дрожа от стыда, я не могу, не смею взять обратно ни одного слова, написанного четыре дня тому назад. Ни одного.
Светлая, да будет воля Твоя! Ибо это о Тебе сказано в Евангелии: оставьте все, что имеете, и идите за Мной!
Иду.
Иногда мне хочется учиться, но сразу же наталкиваюсь на препятствие: нет аттестата зрелости, где-то я потерял его. Я Вас очень прошу достать мне из гимназии копии моей метрики и аттестат (осеннего, 1919 г.) и выслать по адресу: Finland, Gelsingfors, IV linjen, № 6, tr. A, lok.l (gemvall), мне. Думаю, что Вас это не затруднит слишком и что это исполнимо. Обратитесь к Александру Ивановичу, отцу (?). Он такой энергичный и настойчивый, а бумаги мне эти бесконечно нужны. Их, как и Ваших писем, буду ждать с нетерпением.
Пишу Вам по памяти один из стихов своих, по поводу которых один видный критик писал, что я «поразительно талантлив и, несмотря на свою молодость, владею мастерски словом». Конечно, это очень лестно и еще больше укрепляет меня в мысли, что я буду когда-нибудь большим поэтом, но… для кого, опять-таки? Я совершенно безумен.
Обреченность
23 апреля 1923 г.
Пишите же поскорей Вашему вздорному другу, поливающему солнцем лед.
Ваня Савин.
26 июня 1923 г. Гельсингфорс.
Я еще не настолько безумен, чтобы не сознавать… как все это глупо. Вы меня простите, да? Душа, так тонко натянутая над пропастью, может быть, ценна для поэта, живущего только несуществующим. Убедившись, в последние месяцы особенно, в несомненной значительности своего таланта, я, конечно, должен культивировать грохочущую пену образов и призраков в своей душе. Но… не слишком ли Вы — призрак? не слишком ли Вы — беспощадно утеряны? Даже говоря не о Вас, где-то живущей, где-то коверкающей жизнь, где-то нагло лгущей на самое себя, а о Той, что сидит сейчас у меня, рисует на спичечной коробке какой-то вздорный цветок и говорит мне: «милый»?!
Правда, на коробке никакого цветка — нет. И в комнате — пусто. И я сам себе шепчу — милый!.. Но разве это не все равно? Важен порыв в невозможное. Важен безумный, нерассуждающий прыжок в «хочу». Красота важна. Если бы я увидел Вас сейчас воочию, я даже не испугался бы. Это было бы просто конечным звеном таких прыжков в «хочу». Просто было бы логичным завершением мысли и жажды, гипнотизирующими меня в одном направлении — в Вашем. Так просто.
Конечно, я не верю ничему из того, что я о Вас знаю. Буквально. И в этом — единственный гвоздь, на котором я повис над миром. Я не хочу знать ни о чем таком, во что я не верю. Perpetum mobile.[58] Замкнутый круг. Размеренный круговорот представлений и дум. И вот почему я не совсем безумен.
Не знаю, сможете ли Вы понять удивительную красоту моей теперешней, внутренней жизни. Помните, у Ходасевича (хотя он — из новых): «Я сам себе целую руки, сам на себя не нагляжусь». Я тоже. Целую свои руки так же ласково, как когда-то Ваши. Откуда она — эта красота? В ней много от Вас, от прежней. Это так. Но такой готовности сразу, со всех концов загореться лазурным огнем — никогда еще во мне… не было.
Странно все-таки. Я говорю сейчас с Вами как с равным. Как с хорошим, чутким другом. Как с матерью. Как с той (извините, я написал это слово с маленькой буквы — голова кружится), какой Вы были когда-то. Мне не страшно сейчас, что вы вырвете у меня мою высоту. И не жаль Вас. Ни себя. Никого. Просто я начинаю соглашаться с тем, что у меня мое «я» — все беды и горечи наших дней заливает всесжигающим солнцем, о чем мне непрестанно жужжат мои литературные критики.
Никакой новой клеветой на себя Вы не сделаете мне больно. Вот смотрю в окно. Пройди Вы сейчас мимо него — я, ей-богу, не заплачу. Я открою Вам дверь с изысканным поклоном времени Медичи, предложу Вам бокал старого вина и даже вышью для Вас на желтом шелке бледно-серым шелком прелестный триолет — хрупкую тесьму средневековых скальдов.
17 августа 1923 г. Гельсингфорс.
Я учу себя быть мудрым. Видеть явь и верить в действительность учу я себя. И днем — хорошо. Пишу спокойные, тихие стихи; вспоминаю о том, что послезавтра годовщина смерти Нади; немножко, совсем капельку плачу; с блестящими глазами сажусь за пьесу, которую ставлю осенью в местном театре. Но ночью…
Ночью мой рассудок — он в ссоре с Вами — засыпает, и остаюсь я без охраны, ненужный и бездельно-ласковый. И приходите Вы, тоже ненужная. И, выбрасывая рассудок в дождливую ночь, я протягиваю к вам руки, тянусь к Вам той, прежней, с нерассуждающей дрожью. Как тогда, как дома, как давно я целую подушку обугленными отчаянными губами, зову Вас и смеюсь, смеюсь так бездонно-радостно, ослепительно, что перестает дождь, столетняя сосна заглядывает в окно, качая хмурой головой. Вы — бывалая, Вы — прежняя! Если и Вам кажется, что уже — довольно, уже — не надо, уже — нельзя, оставьте меня одного, не приходите больше, даже ночью. Я разорвал вчера Ваше последнее письмо — «видит Бог, какятебя люблю и всегда буду любить…». Оно долго казалось мне правдой… Ромашка у меня еще есть — цветы, рассказ с таким названием, восемь стихов… Есть…
Я целую теперь четырех девушек в один и тот же день. И всем говорю: люблю! Хочу быть откровенным — простите меня, простите! — все они чище Вас, может быть, тоньше — светскость, языки, музыцирование и прочие не трогающие меня погремушки, у одной — старинная корона на кружевных платках и белье, но… Но ведь они — не Вы. В них нет той пригибающей меня к земле нежности, которая — помните? — невыносимым напором расцвела в последний раз февральским вечером в Нурганино, когда Вы послали за мной брата…
58
Вечный двигатель (лат.).