Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 57



Меня интересует развитие русского повествовательного стиха, его судьба. Рейн — известный мастер видоизмененной цитаты и чрезвычайно переимчив. Порою в его стихах я слышу голоса мастеров стихотворного повествования. И Сельвинского, и Шенгели, и Мандельштама… Разве не усвоил Рейн эту тихоновскую интонацию: «Мы взлетаем над обрывом, — небольшую жизнь я прожил, Вот такой пустынной ночью, может быть, и выйдет срок»? Или вспоминаются по-газетному четкие строки лирики Эренбурга: «Молча — короткий привал — ночью ее целовал, И не на ласку был скуп Жар запечатанных губ». Но всегда при всем при том есть и сам Рейн, с регистром собственных неповторимых голосовых нот, с редким умением вовлечь в музыку стиха густой материал прозы и превратить искорку вдохновения в глуховатый, ровный, греющий и обжигающий огонь. Рейн с его искусством брать за живое, с его гипнотической убедительностью и той счастливой силой воображения, без которой, по мнению Пастернака, никогда не бывало большой поэзии.

Читатель — собеседник автора. Счастье быть собеседником Рейна, спутником его прогулок. В недавнем телефильме, изображающем Бродского в Венеции и фиксирующем его откровения перед кинокамерой, Евгений Борисович, главным образом, поддакивает и сладко посапывает, но, в общем, это — такая поза и такая позиция. На деле он — равный собеседник нобелиата, исключительно тонкий и хитроумный, проницательный и многознающий.

Орнамент всюду свой, искусство изготовления тюбетеек чрезвычайно тонкое. Кто этой тонкостью не интересуется, покупает усредненное фабричное изделие для отпуска в санатории. Но уважающий себя узбекский или таджикский коммерсант, если живет он, скажем, в Бухаре, а едет по торговым делам в Самарканд и далее — в Ташкент, Наманган, Коканд, Фергану, Андижан, Ош, делает предварительно запас тюбетеек, характерных для каждого данного места. Чтобы всюду принимали за своего и не задавали лишних вопросов… Но поэт — не купец, и на родине-то — чужой, а вопросов лишних, как городской сумасшедший, не страшится. Денег не прячет, потому, что не имеет. Ходит в своей тюбетейке, она ему и к лицу. Таков Евгений Рейн, удивительный наш современник.

После ряда телепередач поздней «перестройки» и до стихов его запоминающееся лицо публикой было замечено. Как-то мы сидели с Евгением Борисовичем на бульварной скамейке. Подбежал человек с криком: «Вы — учитель! Вы — учитель этого, Иосифа Бродского!» Конечно, в чем-то Рейн стал учителем нобелиата, помог ему образоваться, «дооформиться». Но этим судьба Рейна не исчерпывается. Не получается ситуации: «Победителю ученику от побежденного учителя». Да, и Жуковский после той надписи, известной всем по школьному учебнику, не кончился. Напротив, он продолжал развиваться как большой поэт, а его главные произведения еще были впереди.

Если бы в столь зыбком занятии, как стихотворство, была своя шкала Эло, как в шахматах… Если бы мы сравнили условные «рейтинги» Бродского и Рейна, стало бы ясно, что по всем «показателям» менее удачливый близок к избраннику Фортуны и все же чуть недотягивает, проигрывает. Не проигрывает собственно в поэзии. Пожалуй, даже превосходит силой воображения, «далековатостью» сопрягаемых идей… У Рейна и Бродского много общего, и сравнение корректно. Рейн — старший товарищ, но они — из одной среды, компании, с улиц одного города, из одного времени. Мелодии, ритмы нью-орлеанского джаза проникли тогда на Выборгскую сторону. «Трофейные» фильмы, воздух тайной свободы, треск «глушилок», жаргон фарцовки. Общие книги, знакомые девушки. Чтение англосаксов. Кафка и социалистическая действительность. Живая Ахматова…

Теперь видно, что всерьез остались от тех ленинградских лет Бродский и его судьба, ранние стихи еще не усохшего Горбовского, пленительно-доподлинная проза Довлатова, воспоминания Наймана. И стихи и поэмы Рейна. Рейн и Бродский — из одного «клона». Может быть, почти одновременно явившиеся элементы одного ядерного распада (ведь и в поэзии, как в геологии, фиксируется последовательность формообразования, и, как в химии, есть в ней своя таблица Менделеева). Сходны плотностью стиха, ритмами. В предыстории звука — церковные молитвы и манифесты русских царей (и то, и другое — выдающиеся образцы верлибра). Некоторые стихотворения Михаила Кузмина, например, волшебные «Переселенцы», «Старый бродяга в Аддис-Аббебе…» Гумилева. Опыт конструктивистов, от которого не стоило бы отрекаться. Поэмы Луговского. И, конечно, традиция петербургского (некрасовского) фельетона, влияние «Столбцов» Заболоцкого, который в Петрополе всегда будет велик. Давление петербургской чеканности. В общем, Бродский и Рейн близки, немало, однако, и существенных различий. Поэты обычно не любят коллег-современников. Но охотно ищут сюзников в прошлом. Апеллируют к предшественникам, предкам, преследуя свою корысть. Так, не случайны похвалы Бродского Цветаевой, которую, по его мнению, обделила Шведская академия. Цветаевой, а не Ахматовой, которая так любила юного Иосифа, и к которой, на наш скромный взгляд, внимание всемогущих шведов более заслуженно. (Ничего, по словам Анны Андреевны, за такую судьбу «Нобелевки мало»!). Обращение Бродского к наследию Цветаевой, по крайней мере, закономерно, а бывают, заметим, и необоснованные претензии на наследство, самоуверенное самозванство. Например, лестно и выгодно родство с Хлебниковым. Характерно, что один из идолов нашей эстрадной поэзии, дорожащий только более или менее удавшимися метафорами, цитируя Велимира, ничего не мог вспомнить, кроме расхожего (хотя и прелестного): «Песенка — лесенка в сердце другого». Потому, что нет глубинной связи с глыбой.



Эмоциональное у Бродского все более выцветает, покрывается риторикой, хотя и высокого класса, «золотого сечения». Иногда чувствуется презрение автора к читателю с высоты могучего ума. У Рейна — чувство и сочувствие. Читатель — его единственное прибежище. Любимец Бродского — Баратынский, Рейна — Пушкин. «Нобелевку» даром не дают. Бродскому выпала высота судьбы, равная дарованию. Ему была дана сила воли, помноженная на вдохновение. Судьба Рейна скромнее. Но там — мощь изощренного интеллекта, «змеиной мудрости расчет», ученая голова, сухость. Здесь — несколько больше сердца, боли. Наверное, Бродский больший поэт, чем Рейн, но, думаю, Рейн — больше поэт, чем Бродский. Живей!

Рейн — откровенный «смысловик» (презираемое авангардом слово). Немодернист, взмывший на гребне модернизма. Прошедший в рай с нынешним наспех сколоченным авангардом, который был нашим перестроечным ответом обобщенному «Керзону». Рейн прошел сквозь модернизм, как спутник сквозь плотные слои атмосферы. Естественно, остались вмятины, следы огня. Он пытался соединить дерзость и динамику авангарда с соразмерностью и сообразностью классики. Ориентировался в целом на «центр». Пушкин и Ахматова…

Азбука литературной (не только литературной) борьбы учит, что экстремизм не может победить. Во всяком случае, даже торжествующий его натиск не будет плодотворным. И у «обериутов» собственно поэзию дали «оппортунисты» Заболоцкий и Вагинов; все остальное, быть может, даже гениальное по-своему, лишь — «оригинальный жанр».

Постоянно влияние на Рейна отдельных шедевров русской поэзии. Во многих его вещах живет эхо сологубовского «Все было беспокойно и стройно, как всегда…» Несомненно, Рейн всю жизнь находится под впечатлением лучшего стихотворения поэта-эмигранта Довида Кнута «Кишиневские похороны», его последних строк: «…особенный еврейско-русский воздух… Блажен, кто им когда-либо дышал…» Рейн верен этой теме и этому звуку в поэме «Няня», которая, я убежден, является его совершеннейшим произведением и нетленным произведением поэзии: