Страница 12 из 20
На бесчувственном листке, расплывающимися в кляксах слез каракулями, было написано самое необыкновенное и самое банальное прощальное письмо на этом свете.
«Мой дорогой! Неделю тому назад мне через маму сделал предложение один богатый архитектор. Я еще не рассказывала Тебе, что мы разорены… Мама настаивает, чтобы я стала его женой. Я сказала ей все. Она очень рассердилась и отвечала, что Ты, наверное, нищий и сумасброд, как все художники. Я люблю только Тебя и без Тебя жить не могу, но Ты не просил меня быть Твоей женой. Я не вижу выхода. Когда ты будешь читать это письмо, меня уже не будет в живых. Прости мне огорчение, которое я Тебе причиняю, и не забывай свою бедную любящую Эльзу»…
Дверь скрипнула.
— Голубчик, — важно произнес с порога Александр Александрович. — Вы, кажется, были невежливы с навестившем вас цыганским бароном. По крайней мере, он зашел ко мне и просил передать вам свою визитную карточку.
На дурацком муаровом картоне с золотым обрезом писарским почерком был записан адрес знаменитой клиники.
— Я готов быть вашим секундантом, — насмешливо прибавил Александр Александрович.
* * *
Пожилая монахиня с добрыми глазами вела меня по коридору, устланному мягкой дорожкой. Здесь стоял тот странный смешанный запах, которым пахнут площадки лестниц перед квартирами зубных врачей и который с детства вызывает во мне непреодолимый панический ужас. Я напрасно пытался взять себя в руки: этому мешал купленный по дороге букет роз в промокшей папиросной бумаге — предмет, с которым только женщины умеют обращаться естественно, без излишней деликатности или деланной небрежности. Монахиня скромно постучала в дверь. Еще не переступив порога, я увидел разметавшиеся по подушке короткие волосы и под ними милое лицо с проступившими скулами и страдальчески приоткрытым ртом. Эльза с трудом повернула ко мне голову. Огромные глава засияли. И, швырнув букет в сторону, не обращая внимания ни на любезного доктора, похожего на бородатого херувима, ни на пожилую даму и какого то низенького господина около нее, ни на бледного маленького индейца, я бросился к постели и припал лицом к похудевшей горячей руке с незаметными раньше голубыми жилками. Все с подчеркнутой деликатностью торопливо вышли из комнаты. И стоя на одном колене, целуя руки, холодный лоб и даже одеяло, нежно бранясь, я глазами умолял ее простить мне мою невольную вину. А через несколько минут, я открыл дверь и представился ее матери и повисшему на моем локте брату (маленький господин успел удалиться) уже как жених.
И как только впервые прозвучало это отвратительное пошлое слово, в одну секунду, сквозняком пронесся во мне теплый ветер покидавших меня мыслей и чувств, тех чувств и мыслей, которыми я жил столько лет, которыми дышало все мое полное надежд прошлое. Страшнее, чем брачная ночь для девушки, минута, когда мужчина навсегда теряет свою свободу.
* * *
Рана Эльзы быстро заживала. Я просиживал целые дни у ее кровати, и теперь у нас появилась новая и совершенно неисчерпаемая тема для разговоров — наша совместная жизнь.
Часто заходила в клинику моя будущая теща. В ее выцветших глазках, когда они устремлялись на меня, я замечал почти религиозный страх, — страх кролика перед удавом.
Иногда забегал и низенький господин, которого я уже видел. Это и был, выдвигаемый практической дамой, претендент на мое счастье — архитектор из письма Эльзы. Он входил всегда запыхавшись, неизменно и упорно удивлялся моему присутствию, потирал ладонью красненький носик, а другой рукой вытаскивал из-за спины цветы, фрукты или какую-нибудь иную ерунду, всегда превышавшую мои финансовые возможности. Эльза принимала его приношения невозмутимо, как должное, как языческий бог свои жертвы. Мне это было неприятно, но когда я попробовал высказаться по этому поводу, она меня просто не поняла.
В свободное время я искал заказов и вскоре получил два — выгодных и очень противных — расписывать у построившего дом спекулянта комнату, в которой он будет принимать дам, с соответствующими сюжетами, и сделать поясной портрет похожего на мопса с сигарой банкира. Я принялся за эту отвратительную работу с похвальным рвением. Веселый, упитанный холостяк-спекулянт скоро пришел в детскую радость от всей той замысловатой порнографии, которую я сумел развести на четырех стенах, но остался мне должен. Банкир, снисходительно обойдя портрет кругом и задумчиво поплевав на пальцы, со мной расплатился. После банкира, на горизонте появилась его племянница, пожелавшая моей кистью спасти себя от забвения. Но за то мне пришлось совсем забросить настоящий труд. Муза моя, выкинув вдохновенную дурь из головы, срочно приспосабливалась к требованиям рынка.
Эльза, несмотря на сопротивление доктора, уже пыталась вставать. Теперь я проводил у нее только вечера. Хорошо помню, как один раз, расшалившись, она расстегнула халат, опустила ленточку рубашки и, оттянув бинт, показала мне лиловый рубец, как раз на том месте, где когда-то была родинка. Я с содроганием приложился к ране губами.
Маленький архитектор показывался все реже. Однажды Эльза рассказала мне о забавном с ним разговоре.
— Знаешь, он сказал мне: «Я вас очень люблю, так люблю, что легко уступил бы вас более достойному человеку, какому-нибудь министру или фабриканту, который зарабатывает больше меня, но ведь этот художник нищий и, кроме того, русский, вы не знаете этих дикарей»…
Такое стилизованное под современность рыцарство чрезвычайно меня тогда развеселило.
* * *
Закрыв лицо густой вуалью тумана, надвигалась зима. Я все возился с заказами, но, кроме того, бегал по канцеляриям с паспортами, искал квартиру, — приближался день нашей свадьбы. Вечера же я проводил с поздоровевшей и похорошевшей Эльзой. Я учил ее русскому языку, в душе восхищаясь старательностью, с которой она выговаривала заученные слова, но внешне сохраняя педагогическую строгость. После урока, как называла Эльза этот час, она поила меня чаем, умело хозяйничая за столом, и я с холостяцкой наивностью восторгался проявленными ею на этом поприще женственностью и ловкостью. Раза два в неделю мы встречались в городе и там развлекались по-прежнему, хорошо зная, что это время уже не вернется. Иногда внимательно посмотрев друг другу в глаза, мы отправлялись в ту самую гостиницу, которая некогда уже нас приютила.
В деревне же было пусто и мрачно. Александр Александрович, живший там круглый год, несмотря на то, что с сентября ему ежедневно нужно было ездить на службу, встречаясь со мною на лестнице, пытался разговориться, но я отделывался от него довольно невежливо. Мне перед ним почему-то было стыдно.
* * *
В это время по журналам, газетам, стенам домов и заборам, почти по всем губам в городе прокатилось одно царственное имя.
И внеся в кассу величайшего концертного подземелья сумму, на какую я смог бы просуществовать около месяца, я получил две зеленых бумажки, на которых было напечатано значительное слово: Шаляпин. Я слушал его в первый раз. В обширной, сияющей светом конюшне негде было повернуться. Мы с Эльзой сидели в девятом ряду. С потолка ударили огнем невероятные люстры. По залу пронесся тревожный ропот, стал стихать и вдруг захлопали, затрещали мужские ладони, залепетали женские ручки. На эстраду, приседая на задние лапы и страшно ощеряясь, выкатился огромный, старый лев в мешковатом фраке. Аккомпаниатор решительно бросил в него волны захлебывающихся звуков. И паря над ними, как утес, он стал швырять в накрахмаленные пластроны, в обнаженные груди черные молнии своего гения. Тонкий профиль Мефистофеля, и круглое сладкое лицо трусливого Лепорелло[12], и рябая широкая рожа русского бурлака во очереди вспыхивали над лаком рояля. Лениво текла необъятная Волга. Светило солнышко… Э-эй у-хнем!.. Ражие богатыри волокли хлюпающую бечеву. И через тысячи верст, через песчаные степи и зеленые леса, но грубым краскам географической карты летела в этот зал их нечеловеческая песня. Она стихла. И вот поплыли шумные наполеоновские знамена. Сквозь грязные лохмотья засияли запекшиеся раны двух гренадер. Заглушая конское ржанье, и пушечный гром, и трубу, разрывая сердце, взвыла о славе Страшная Марсельеза. В потрясенные, заплывшие морды, по голым плечам красивейших женщин, по трепещущим душам на галерке, ломая стулья в ложах, бил с эстрады поднятый волосатый кулак, гремело медное горло, жгли единственные глаза…
12
Персонаж из оперы Вольфганга Амадея Моцарта (1756–1791) "Дон Жуан" (1787).