Страница 32 из 40
«Зацелуй меня до смерти!»…
Хохотали по всей дачности:
«Ежегодние царицы, Сашки Закраевского!» — Моя царица… моя царица… «Ну, судьба». — Тут сворот на прежнюю дачу…
Пушистая свежесть парков ахнула! Выступили, поплыли, — массами сливчатыми ночными.
Раскатом темной свежести вздохнуло, истомилось в нем. Ночь: тянет вином от буйно-темных гущин. Жадные сочные листья парка втягивают воздух в свою глубину. Сгустки зеленые, ползут жирные змеи-стволы. От оранжерей потянуло землей. Женщина проходит мимо.
«Королева моя, погадаю, ручку!»
Вдогонку оборванная, сверкнувшая черным цыганка!
Ночью дачным поселком дышит темный теплый воздух. Сквозь тонкие дощатые балаганчики да ситцевые летние костюмы рвется завлекающее, горячее.
Свежесть стемневших стекол. Здесь за стеной он спит. Женщина протянулась чутко. Здесь спит, уткнувшись лицом в свежую подушку.
Ах, так и вздохнула свежесть. Полегли в ночь дороги и кусты. И чего не знаешь и не ведаешь.
«Что зовет, и приводит и деется, отчего я стою, не приходя и не уходя…» «Миленький, слушай: в полдень падают дождем на землю блестки серебряные листьев. Переполнен<ные>, падают ослабев». — Милый, слушай! -
Трава июньская переполнилась соком, он ходит-переливается…
Эх, моя бедная головушка…
Миленький, слушай, вьется белая дорожка шнурочком, по ней шаги идут, эти шаги покорные, их ведет судьба…
И куда ведет, знать им не надо… и почему от зноя сомлели листья сирени, знать ей про то не надо…
Клонит руно-серебро до земли береза, и как низко, невозвратно долу. -
Знать ей про то не надо.
И почти не спала в то лето, и когда выходила в опьяняющие ранние росы, выпивала все круглое солнце, была бодрой без сна.
Она смеялась и только поднимала от росы ажурный подол своей юбки.
Все хорошо, как хочет судьба. — И чего ты не знаешь и не ведаешь… Мелькнуло. — Та дача. — Обои с голубыми полосками и красными цветочками. Здесь. Сорвалось сразу и полетело к черту. До чего в эту прогулку все выходило неловко. Вдвойне неловко!., потому что тут был он, и все замечали ее неловкости, и она старалась сделать вид, что ничего.
Но яркие зонтики сменила синяя туча за побледневшими изумрудами. Липы пошушумывают. — Приподнимая козырек фуражки. Просяще: «Пустяки, войдите дождя переждать?» Капли быстро западали в листву. — Зацелуй меня до смерти. — Дачные обои цветочками. «А, вот ваша дачка?» «Проходите! Ну? Что же вы?» «А, да я вас еще защекочу, мальчик!..»
Освободился, опрокинул ее на диван. Лицо его задвоилось, задвоилось. -
Пролетел мимо колодец по дороге сюда, с белой солнечной дорожкой шнурочком. И провалился.
Яркий газ… рядом с белой стеной ринулся темный провал… Нагибался, нагибался шум липы… Глубже, глубже уходила глубина…
Алый провал слился с темным шумом. -
Как ехали тогда, как везли его на телеге, уступив ему сиденье, сидя на жестком краю…
Мне не жестко на жердине… мне не больно, хоть наступила на гвоздь… Как выходила от тебя, ударилась о косяк твоей двери головой, да мне не больно…
Сегодня, завтра, сегодня, завтра…
Вчера был дождик. Безумно зеленое приникло к окну. Зеленое безумство поцеловало стекла и ворвалось, когда отворили.
Был взрыв девичьих голосов в саду и светленьких дачных платьев в зелени. Но теперь безумная пьяная дождливая береза зеленой свежестью полезла в мокрые стекла. Прохлада полыхалась и опять задыхалась от зноя… По вечерам он хвастался ею на дачном <…>.
Рвали тьму, хохотали, щелкали, как бичом, ракеты за соседней крышей. Яркие кляксы вокзальных огней удлиннялись, ползли на рельсах.
Белые платья девиц расцветают гигантскими белыми цветами и тают в темноте. Гимназисты выныривают из-за кустов.
Одевала очень прозрачные, очень светлые юбки, поднимала подол высоко над ногами, дразнила мальчишек. Темнота кипела появленьями и исчезновеньями.
Перезрела, немного подкрашена, проходила мимо, помахивая подолом.
Волна тел и ситцу прохлынула мимо. В зевающей темноте кустов и дебаркадера белые кителя гремят шпорами. Раскаленные, красные искры вскриков и звяканья, вспрыгивают из зеленой темноты.
Вечера кружились, как искры, и, срываясь, падали в ночь. — Проносилось.
<Эх, вы кусты окрапленные, листья вы зеленые ярые, зеленые глубины — сочные гущины, густогривые раздольные…
Полосы вы в небе последние.>
В августе рдяной искрой сквозь клен затеплела звездочка…
Она смотрела, и ей жаль было большую темную осеннюю землю. И жаль было звезд, и безумную зеленую липу. — «Ваши руки, господинчик мой», — сидя на грядке балкона целовала его большие руки.
«Безвозвратно глубоко смотрит глазом небо; сами скажите, для кого так благословенна земля — ведь мы выпили всю чашу лета, разве не молиться на нашу жизнь». -
Знаю, знаю, у стен будут трепаться коричневые, черные листья, пойдут осенние дожди, и будут разъезжаться с дач.
В знойной пыли поезд подходил к станции. И бурная радость вспыхнула, и что бы ни было!.. Опять, опять тогда вернулась, и воздух стал, как судьба. -
Не удивилась, только больно дернула в груди тоненькая ниточка, обрываясь. Стоял опершись на седло велосипеда. Подходила, расплывалось в тумане золотом его лицо: «Узнаете вы, узнаете вы…» Смешки перепрыгнули через. Поглотило море и шумело над головой сомкнувшись. Лучась плыло. Опомнилась. Шли рядом. — Он подталкивал велосипед за седло ладонью, чтобы пройти немножко.
Дачи будут почти соседние. Даже не спрашивала, сошелся ли, с кем живет? Ну что ж, ну конечно, иначе не может быть, да зато, что было — мое, не возьмешь назад, не возьмешь, голубчик.
«Да, кому как, ты каково устроилась?» Отвечала что-то, шла как сквозь сон. «Дорожка, дорожка, белым ты шнурочком, тут и шла тогда его голубушкой… Эх, вы зеленые, пьяные. Мимо кустов. Эх, ты июньское счастье, эх, ты Лель мой, Лель. Только б так и вечно». Вполоборота впереди его спина… «Земля тепленькая около тебя, милый, глина бархатная». И дальше даже, пусть ничего от него, — только видеть — иногда…
Даже не так больно уже ниточки обрывались в груди. Это судьба. Будь. Нет, она не противилась, нет, не противилась. И знать мне про то не надо.
Смешались серебристые ивы. Чуть-чуть кружилось и быстро сваливалось куда-то за округлость земли.
Опускалось и поднималось зыбкое, как волны.
1908–1909
Пир земли
Поэт шел по улице. На камнях и на пролетках лоснились мокрые блики. Впереди надоедал лавочный мальчишка скотским затылком и оттопыренными ушами; в просырелом тумане пахло грязными тряпками; коричневая слизь на тротуаре размазывалась галошами. Блики лоснились в мокром. Галоши, грязь, шины, грязь на платье, лавочный мальчишка, его мясистые уши. У распивочной засаленные глянцевитые люди тупо толклись в сивушном удовольствии. В просырелом тумане пахло грязными тряпками. Мимо люди несли мозглую скользкую сырость на согнутых плечах; блики лоснились в мокром. И все одно и то же, все одно и то же, он устал — томился… Уехать, куда-нибудь, но уехать… В одной луже он увидел кусочек неба и, глядя на него, хотел что-то вспомнить и не мог. Он шел и опять возвращался; он искал: вчера здесь были площадка в светлом голландском духе и мостик; вот здесь, сейчас, стены улицы кончатся и меж темными отвесами раскроется серебряный свет. Но сегодня здесь теснились трусливо-скрытные, злые, укравшие небо дома, и переулок заползал в темноту, почти поперек стоял дом с красными затеками, точно в гноящихся ранах.
Вернулся опять, теснились красные трактирные вывески. Нет, вчера этой грязной темноты здесь не было. Он возвращался в свою прокислую квартиру, проискав напрасно, хотя знал, что именно здесь, вчера, были площадка и открытый свет. От этого сознания ему становилось как-то странно, и снова он вспомнил лужу с кусочком неба. Что если бы правда, уехать?