Страница 31 из 40
Улица многоликая, холено-розовая; нарумяненная и голодная подлым голодом бездарности сверкает чешуей зеркальных отражений и огней. Улица парикмахерской — причесанная, выставленная на виду, как ювелирная лавка. Кричит:
— Постарайтесь приспособиться! Надо приспособиться. Вы положитесь на нас.
Мы уже, знаете, опытные. У нас вкус, известные образцы…
Дайте-ка мы вытянем вам немного душу и рассмотрим. Подавайте, подавайте это, что при свечечке… Это курьезно: лесные дички!.. Кое-что из этого можно использовать еще, продать выгодно… А это не подходит… Уж лучше вы сотрите: знаете, это у нас не принято. Публика такие вещи не спрашивает. Если бы немного раньше… Но теперь это уже не требуется.
Холодные огни давят.
В грязь вдвигается железный, холодный клубок, тяжелый, холодный, и душит.
— Если бы раньше… Теперь уже поздно. Когда же раньше?
Свет, как головная боль, от которой ломит глаза. Срок! Первого срок! Колесо накатывается…
— Не успеть! А если они раньше поспеют! Да, они раньше и займут место…
Да это же — смерть!
С шумом в ушах, с болью, с дурнотой открытых жил, из которых вытекает кровь, с безнадежностью истекающего начинается скачка.
Скорей, скорей! Я не успею! Боже, я не успею! Не успел до срока, не успел!
Раздавить, стереть… Накатывается.
И тогда в смертельной тоске прыжок, уродливое порыванье… Поскорей. Поярче. Забыть безвременные глубины. Это фантазии! Наплевать на них крикливыми плевками наживы и модности.
И униженно мигая глазами, приседая подобострастно, как собаки, целуют Молоху его бархатные, осыпанные бриллиантами ноги. Сделать из души оглушающий газо-калильный фонарь, выбрасывать ослепляющий фонтан, сбивать, обливать ошеломлением, притягивать вытаращенные бараньи глаза. И пусть они бегут к тебе, все опрокидывая, наступают друг другу на голову! Но зато ты, ты не погиб! Тебя не раздавят.
Перекричать всех! Кричи, реви, как бешеный… Электрические буквы орут в черные провалы неба. Выкрикивают объявления красными, зелеными, желтыми пятнами.
— Самое лучшее! Самое приспособленное, портативное… Граммофоны, пиано… -
Мигают, заигрывая с чернотой. И опять осклабляются. В черной пасти поочередно проваливаются и выскакивают острым блеском зубы: рекламируйте, ловко рекламируйте.
Огни скачут. Улица сумасшествует в брызгах огня и грязи.
Мчатся, изнасиловать свою душу в изуверстве наживы… Или не поспевают за толпой, теряются и сходят с ума; погибают, как испуганное, выброшенное на улицу комнатное животное. Вот оно мчится, потерянное, с безнадежными широкими глазами ужаса… Отовсюду налетает шум, треск, боль. В невыносимом ужасе бежит, прижимается; швыряется от стены к стене, и, метаясь беспощадно, погибает в налетающем треске. Трави, трави!!.
Вот идет страшное, как огни прыгающее сумасшествие; подхватывает отсталых… дома пляшут в электрических огнях, сполохах, огненных дырах. Тесно. Они нагибаются сверху; они раздавят, упадут на голову, на мозг.
Трещащие, ярко-розовые огни кричат:
— Ха-ха! Особенные! Мечтали, священнодействовали?! Ха-ха! Пинками, пинками! На мостовую! Бейте их по лицу, по лицу — и в пропасть! К краю, пока сорвутся… Что? Защемило? Защемило? Завертелись?!
Мостовая жестка, мерзка и бесконечна. Газокалильная яркость, как треск разорванного коленкора в воздухе. Ободранные нервы кричат. Распятый воздух кричит жестоким, металлическим светом.
Да, это скотобойня, продажа мяса, это конкуренция холеного мяса. В мертво-белых, черных тенях неистово толкутся; вертятся, выхваляются, предлагают себя и друг друга. И обнажаются, и вылезают вперед. Лезут тела на тела. Отгорают одни других. Размещаются, выставляются напоказ. Выгибаются и… зубками, глазками… Повертываются:
— Вот, глядите, с этого бока я потолще! Поглядите грудь! У меня бюст. Ах, бюст!
— А у меня глаза! Вот так, боком, взгляну боком и — глаза!
Налезают грудями. В розовом обнаженном свете блестят груди, зады… Вертятся в бесстыдном колыханье. Запах духов и тела; бесцеремонных духов, одуряющих и назойливых. И на улице все вертится, и подставляется под свет, и торчит, и лезет…
Красные брызги колют, жгут… Вонзаются в мозг… раскалились красные гнилые зубы у черной пасти тусклого входа. Провал поглощает, изрыгает черноту толпы. Красно-розовые, раскаленные, злые кляксы шипят, приглашая:
— Пожалуйста, пожалуйста! Входите! Не стесняйтесь! Ха-ха-ха! У нас самое последнее слово! Регламентация!.. Гигиена!..
Уйти, проснуться… Пусть это был только сон… И кругом тишина… уйти в глубину тихих, окаменелых в неподвижности сумерек.
Вот вся мебель, кресла стоят, обернувшись к окну, и ждут. Книжный шкаф думает о безвременье. И белые бюсты Великих углубились в чистоту окаменелой, гордой, одинокой мысли…
Туда, к мягким мечтаниям, в тихую глубину.
Тихую, как детская, с полированными полочками для игрушек по стенам, где остановилось время, где нежный, серый воздух.
Нет времени… только тиканье часов и ожидание ночи и сна, и детской постели, что мягко-мягко отплывает, качаясь, по серым клубящимся волнам, в беззвездную вечность… И тишина!..
1905–1906
Летнее царство
Он ее-таки разжаловал из цариц. — «Эх-ма, да, было, было счастье». Женщина садится в вагон. Тянет вокзальным дымом, железным маслом.
У буфета офицер, стоя, сочно ел пирожки, надувал щеки со свежестью, поглумливался на женские взгляды соболиными бровями: красивый.
Ползут поля, канавы, поля…
«Были пропастные глубины желанные, были зеленя беспокойные…»
Свисток, проплыли на уровне окна белые фуражки. Балюстрадка — желтая охра — вечная, летняя. Это лето подошло к городу.
Провожатые, встречные. Подплыли, развеваются запыленные березы. -
Пыльная трава, согретая ногами, что толкутся здесь по вечерам из лета в лето комариной толкучкой. -
Края, пропасти, зеленые обрывки, летние горячие вздохи песка и листьев.
«Не смейся уж, мой мучитель, не смейся уж надо мной, Господь тебя накажет несчастливой судьбой…»
Береза с заборчиком повернулась и отплывает. — За ними завертелись, расходясь веером, гряды. Жирная капуста плотоядно вылезает из лиловой тучной земли.
«Унавожено, насижено, обогрето, с жиру бесится земля». По огороду идет девчонка с подоткнутым подолом.
«Ничего мне на свете да не надо. — Только б видеть тебя, милый мой!..»
Когда она, сама, шла ловкая, эластичная. — «Только б слушать тебя да бесконечно…» Ловко обхватила юбка ноги, свежесть прошла по телу. Глядя на деревья, что проплыли пыльными придорожными канавами, вспомнилось: свежая праздная листва Петергофского парка…
Защурилась, как от солнца на скамейке, точно тайная ласка прошла по телу… «Шла за ним и все глядела, на его спину все глядела…»
Кругом шло: пол в вагоне был заплеванный. Толстый торгаш хохотал на свои остроты, хи-хи-хи! Сыпал гнилой старческий смешок. — Веселящаяся компания привела с собой девчонку-еврейку с шарманкой. — В обшмыганной юбке, битую, тасканную за волосы по трактирам. — Щупленькая девочка, хихикая, заглядывала: «Не играешь, вот смешная, они ее просят, а не играет… они ей копейку дали, а не играет… Хи-хи-хи, а этот старый шутник, ах, ужас, какой шутник!»
Шумливые визги разрывались в душном воздухе. Грубые хохочущие рты тряслись вокруг шарманщицы. Дразнил разносчик-булочник: «Э-э…хер, мер, а вот я и буду гладить — без билета едешь, кондуктору отдам! Я ее и всю дорогу гладил!..» Вьшалились из вагона гуртом. Увели с собой девчонку. -
Перешла на платформу — вошли рейтузы в обтяжку, пахнуло здоровым свежим мужчиной, надушенными усами, хорошим табаком.
Задел ее саблей: «В-виноват!» Посторонилась. -
Пролопотал всплеск девичьих голосов — щелкают семечки у буфета. Заборчики побледнели предгрозно рядом с тучей зелени.
Оно… Кегельбан выделился на зеленом смутившемся безумье берез. Под древними ветлами, сумными тьмами, съезжались здесь и кутили, — давай прежние, — вывеска с бутылками, полинялая от дождей. Мужчины.