Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 50

С о м е р с е т.

Прочь, прочь, достойный Уильям Де-Ла-Пуль;

Беседовать с мужланом — много чести.

У о р и к.

Клянусь, его порочишь, Сомерсет:

Ведь герцог Кларенс Лайонел, который -

Эдварда Третьего был третьим сыном,

Дед Ричарду. Таких корней глубоких

Нет у мужлана, что лишен герба.

……………………………………………

С о м е р с е т.

Иль не был Ричард Кембридж, твой отец,

При Генрихе казнен, как злой изменник?

Иль той изменой не запятнан ты

И не изъят из древнего дворянства?

Отцовский грех живет в твоей крови;

Пока не обелишься, ты — мужлан.

«Генрих VI», ч. I, II, 4

Так рисовались современникам Шекспира да и ему истоки ужасной, растянувшейся на долгие десятилетия гражданской смуты, словесные истоки кровавой реки! И хотя местничество в XVI. в. к чему-либо подобному привести уже не могло, тем не менее в различных формах и различных слоях оно еще сильно отравляло обществен­ную жизнь в стране.

Итак, в той мере, в какой золото было способно до­ставить нуворишу и титул и власть, титул и власть, в свою очередь, ценились прежде всего как источник зо­лота.

Все общественные связи отныне базировались на корысти я расчете, золота превратилось в конечную цель человеческой деятельности.





Неудивительно, что эталоном всех общественных свя­зей стала открыто или завуалированно выступать сделка купли-продажи.

. «В наше продажное время, — замечает Фальстаф, — добродетель так упала в цене, что истинным храбрецам остается только водить медведей. Люди остроумные сде­лались трактирными слугами, и вся их изобретательность тратится на составление счетов. Все остальные качества, свойственные человеку, в наш подлый век, стоят дешевле крыжовника» («Генрих IV», ч. II, I, 2). В этом постав­ленном на голову, жестоком мире трудно стало дышать. Еще труднее стало думать. Там, где торжествует вселен­ское зло, разум превращается в пытку, наделенному им остается скоморошничать.

Отклонилась река жизни от исконного русла, и ее бе­рега оказались усеянными людскими пороками. Однако, может быть, самое невообразимое отклонение от «искон­ного» порядка вещей заключалось в том, что вывернул­ся наизнанку смысл самого понятия «порок» 7. Понимание сорока как категории моральной, как свойства «при­роды» человека (присущего ему от рождения или приобретенного) сменялось представлением о пороке как о кате­гории социально-имущественной. XVI век и здесь полно­стью отошел от средневековых «поучений». В самом деле, средние века льстили бедности, поднимали ее на ступень «святости» или по крайней мере приближали к ней на кратчайшее расстояние. Этика Возрождения и в особен­ности Реформации исходила из тезиса противоположно­го: бедность отождествлялась априори с пороком, она — зримый знак порока, более того, «гнездо», «источник» все­возможных пороков. Другими словами, бедность — свиде­тельство человеческой неполноценности ее носителя. И не было в елизаветинской Англии фигуры более осуждаемой и презираемой, более отверженной, чем бедняк. О бедня­ках говорили не иначе как о «подонках общества», «бро­дягах», заведомых «ворах» 8.

Покуда нищий я, браниться стану

И говорить, что худший грех — богатство:

А став богатым, буду говорить,

Что нет порока, кроме нищеты.

Все различие в социально-этической значимости этих оценок заключалось в том, что греховность богача имела отношение к его статусу в «мире потустороннем», в то время как «порочность» бедняка указывала на его статус в жизни земной, т. е. в обществе. Очевидно, что этика, построенная на данном принципе, не могла не быть клас­сово ярко выраженной, эгоистичной. И это наиболее убе­дительное свидетельство бессодержательности — в плане социальном — абстрактного идеала ренессансной лично­сти. Его историческая ограниченность обнаруживается, в частности, в том, что в этом идеале добродетель иму­щественной обеспеченности, освобождающей от изнури­тельного физического труда, была чем-то вроде молчали­вой предпосылки. Нет ничего удивительного, что за пре­делами круга самих гуманистов личность, наделенную выдающимися моральными и духовными качествами (если следовать указанному идеалу), имело смысл искать поч­ти исключительно в среде «сенаторского класса» 9. Сама мысль о возможности обнаружить подобную личность среди пахарей и поденщиков, горшечников и медников показалась бы просвещенному уму дикой, в частности в условиях тюдоровской Англии. Недаром же все наставле­ния о воспитании по примеру трактата Элиота «Прави­тель» адресовались дворянам — как прирожденным маги­стратам.

Между тем Шекспир неоднократно повторяет мысль, что ограничить человека заботой о хлебе насущном — значит свести его до уровня животного, лишить его всех возможностей проявить свое подлинное, духовное, твор­ческое призвание. «Сведи к необходимости всю жизнь,— заметил Лир,— и человек сравняется с животным» («Ко­роль Лир», II, 4). Так же думал и Гамлет:

Что человек, когда он занят только

Сном и едой? Животное, не больше,

Тот, кто нас создал с мыслью столь обширной,

Глядящей и вперед и вспять, вложил в нас

Не для того богоподобный разум,

Чтоб праздно плесневел он…

«Гамлет», IV, 4

К этому замечательному рассуждению Гамлета тре­буется лишь небольшой комментарий. Одно дело — люди, по своей воле считающие «еду и сон» высшим благом на земле, другое дело—люди, поставленные в общест­венные условия, вынуждающие их всю жизнь смотреть на вещи так же. Первых гуманисты по достоинству высмея­ли, вторых просто не замечали. Моралисты Возрождения наиболее интенсивно разрабатывали проблему моральной ответственности личности перед обществом. Индивид об­ретает, утверждает себя только в обществе себе подоб­ных, через общество. Между тем Шекспир ясно различал и другую сторону этой проблемы — социальную ответст­венность общества за судьбу индивида, за то, в какой мере условия позволят ему проявить, реализовать свои «божественные потенции». Только очень немногие гума­нисты XVI в. заметили эту сторону проблемы — человек и общество 10.

Тираноборческие идеи

В картине общественной организации, как она рисовалась человеку XVI в., королевской власти принадлежало цент­ральное, ключевое место. В ней усматривали начало и ко­нец всех общественных связей, истоки «общественного блага» или социальных зол, обрушивавшихся на народ. Разумеется, это была идеализация роли государственного начала в общественной жизни. Однако она не столь уж далека была от действительности. Если вспомнить, что речь идет об эпохе абсолютизма, когда стечение истори­ческих обстоятельств действительно дало возможность королевской власти возвыситься настолько, чтобы па время превратиться в вершительницу судеб европейских народов, то значение, которое придавалось ей в общест­венном сознании интересующей нас эпохи, легко объяс­нить.

Почти одновременно с новой (позднефеодальной) фор­мой государственности возникло и новое политическое учение. Его создателем был итальянский гуманист Ма­киавелли. Известно, для того чтобы вскрыть природу публичной власти как таковой, Макиавелли счел нужным освободить эту категорию от всех элементов житейской морали, которые в его глазах только затемняли суть де­ла. И в этом действительно заключалась предпосылка превращения политики в науку. Однако политическая мысль Англии XVI в. продолжала двигаться в традицион­ном русле средневековых доктрин. Она просто не была в состоянии рассуждать о политике иначе, как в связи с личной моралью правителя, ее осуществляющего 11. И это потому, что общественное сознание тюдоровской Англии еще не видело различий между моральными основаниями отношений частных и публичных отношений между «со­седями», с одной стороны, и между королем и его под­данными — с другой. Кем бы ни был король с точки зрения политической доктрины, поскольку он смертен — он человек, а потому ко всем его поступкам применимы постулаты «общечеловеческой» морали, и первым среди них являлся в глазах современников Шекспира принцип «добрососедской взаимности».