Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 50

Как известно, у Гамлета были «свои причины», объясняющие резкую перемену настроения. Однако на рубеже XVI и XVII вв. о такой же перемене в умонаст­роении могли поведать — и почти в тех же выражениях — многие гуманисты, и, по-видимому, в их числе создатель «Гамлета» — Шекспир. Окружающий мир для них не толь­ко помрачнел — он «перевернулся», обнаружив изнанку привычных понятий, ценностей, идеалов. Все они вдруг приобрели «двойной смысл», многозначность, требовали для своего уяснения соотнесения и сравнения с противоположным.

Иллюзии государства «общего блага» развеялись в прах, столкнувшись с неустроенностью народной жизни, ее глубокими противоречиями, трагическими конфликта­ми.

В обстановке наступившего кризиса гуманистических ценностей Шекспир сумел, опираясь на их изначальный смысл, создать потрясающую по своему реализму картину окружавшей его действительности. Не будет преувеличе­нием утверждать, что социально-критический пафос на­рисованной им картины сравним в истории английской общественно-политической мысли XVI в. только лишь с характеристикой положения дел в Англии, которую мы находим в «Утопии» Томаса Мора.

О человеке, его моральных и духовных потенциях Шекспир писал и христиански-смиренно («квинтэссенция праха»), и язычески-восторженно («что за мастерское со­здание — человек! Как благороден разумом! Как беспре­делен в своих способностях… Как он похож на некоего бога! Краса Вселенной! Венец всего живущего!») (там же).. Но почему же сообщество этих «полубогов» не толь­ко не вызывает у Шекспира восторга, но кажется ему «тяжело больным», страдающим «абсолютным моральным недугом» ?2 «Все мерзостно, что вижу я вокруг», — вос­клицал поэт в 66-м сонете.

Бессмысленность, жестокость и порочность окружав­ших его распорядков выступают на авансцену не только в трагедиях Шекспира, но и в исторических хрониках. Зло, разъедающее все связи, все моральные ценности, оставляет человека наедине с собой. Даже крик отчаяния не может преодолеть окружающей его пустоты и дойти до ближнего. Зло не как стечение случайных обстоя­тельств, не частное, а торжествующее повсюду, повсемест­но. Все в обществе им отравлено: истина, доверие, спра­ведливость, любовь. Человеку не на что опереться. Дети? Но они только дожидаются отцовского наследства: из-за него сын замышляет убийство отца. Жена? Но она предает умершего мужа, еще не осушив показных слез. Друзья? О боже, защити от друзей — этой личины коварнейших врагов. Мир раздвоился, моральные ценности оказались с «двойным дном», видимость насквозь обманчива, сами понятия лишились былого содержания и играют с человеком злые шутки. Одним словом, сообщество, в котором протекает человеческая жизнь, полно бессмысленностей, несправедливостей, оно неразумно.

Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж

Достоинство, что просит подаянья,

Над простотой глумящуюся ложь,

Ничтожество в роскошном одеяньи,

И совершенству ложный приговор,

И девственность, поруганную грубо,

И неуместной почести позор,

И мощь в плену у немощи беззубой;

И прямоту, что глупостью слывет,

И глупость в маске мудреца, пророка,

И вдохновения зажатый рот,

И праведность на службе у порока…

Сонет 66

И хотя социальный контекст в этом описании «совре­менных нравов» переплетен с моральным, он тем не ме­нее выступает с полной очевидностью. О том, что это не было выражением случайного наплыва чувств, свидетель­ствуют следующие весьма созвучные этому сонету строки:

Кто снес бы плети и глумленье века,

Гнет сильного, насмешку гордеца,

…Судей медливость,

Заносчивость властей и оскорбленья,

Чинимые безропотной заслуге…

«Гамлет», III, 1

Если перед Гамлетом этот, мир предстает как «ди­кий сад, заросший сорняком», в котором зреет все, что в природе есть дурного и грубого, то это потому, что открывшееся ему зло по масштабу — зло «вселенское»: «бесплодны все мне кажутся дела на этом свете»; «из людей меня не радует ни один» (там же, II, 1).

В чем же усматривал Шекспир причину моральной порчи современного ему общества? В отличие от христианских моралистов, он не считал эту порчу «изна­чальной», т. е. следствием грехопадения. В его глазах она — явление историческое: человек поставлен в новые условия существования. Если он как общественный инди­вид у Шекспира — надысторичен, то «природа», мораль его подвержены влиянию и изменениям 3. Действитель­ность, какой она виделась Шекспиру, вносила в человека «порчу»: его «природа» становилась «больной» (отсюда — «больная», «страдающая совесть»). Извращение челове­ческой природы приводило к извращению сути всех об­щественных связей, к нарушению социальной гармонии, к общественному хаосу. Личные отношения больше не существуют вне общества, за пределами социальной от­ветственности. Личное и общественное теперь взаимопро­никают.

Каковы же наиболее гибельные для общества причины морального недуга? Весь обширнейший перечень челове­ческих пороков сводится Шекспиром, по сути, к двум главным: жажде богатства и жажде власти. Стремление к богатству порождает скупость, алчность, хитрость, бес­сердечность. Под лучами золота испаряются все христиан­ские добродетели и каменеет человеческое сердце. Жажда власти, в свою очередь, порождает лесть, коварство, веро­ломство, жестокость, гордыню, презрение к нижестоящим, погоню за показным величием и славой.

В сложное переплетение сюжетных линий трагедии «Король Лир» включена и притча на тему «Без обмана не разбогатеешь». Честность и прямодушие Корделии лишили ее отцовского наследства — она ушла из дома бесприданницей, в то время как хитрость и обман доста­вили ее старшим сестрам по «половине наследства» коро­ля Лира вместо причитавшейся им «законной трети» его.

Богатство определяет не только характер отношений отцов и детей:

Отец в лохмотьях на детей

Наводит слепоту.





Богач-отец всегда милей

И на ином счету.

«Король Лир», II, 4

Так выродились люди…

Что восстают на тех, кто их родил!

Там же, III, 4

Мошна становятся критерием общественного положе­ния человека, его достоинства.

А в знак того, что я гораздо больше,

Чем я кажусь, вот вам мой кошелек…

Там же

Погоня за блестящим металлом извратила суть поня­тий, назначение всех общественных институтов, и преж­де всего назначение власти. Власть — «арбитр» между со­словиями, «страж» справедливости, «защитница» слабых, какой она рисовалась в традиционных «увещаниях» и проповедях,— теперь больше не скрывала свою извеч­ную суть прислужницы имущих. С тех пор как золото стало движущим нервом общественной жизни, в судах исчезло правосудие, судья поменялся местом с вором, правый с неправым, порок с добродетелью. Все прежние представления вывернулись наизнанку.

Ты уличную женщину плетьми

Зачем сечешь, подлец, заплечный мастер?

Ты б лучше сам хлестал себя кнутом

За то, что в тайне хочешь согрешить с ней.

Мошенника повесил ростовщик.

Сквозь рубища грешок ничтожный виден,

Но бархат мантий прикрывает все.

Позолоти порок — о позолоту

Судья копье сломает, но одень

Его в лохмотья — камышом проколешь.

Виновных нет, поверь, виновных нет:

Никто не совершает преступлений.

Берусь тебе любого оправдать,

Затем что вправе рот зажать любому.

Купи себе стеклянные глаза

И делай вид, как негодяй политик,

Что видишь то, чего не видишь ты,

Там же, IV, 6

И так же как Мор в свое время пришел к знаменитому заключению, что государство есть не что иное, как «заговор богатых против бедных», Шекспир сравнил государство со сторожевым псом на службе у богатых. По­слушаем короля Лира: «Видел ты, как цепной пес лает на нищего, а бродяга от него удирает? Это символ власти… Пес этот изображает должностное лицо на служебном посту» (там же).

Что же касается меры общественного зла, проистекав­шего из обуявшей имущих жажды власти, то она мало в чем уступала злу, порождавшемуся жаждой богатства, ибо в конечном счете к нему же сводилась. Известно, что категория власти в эпоху абсолютизма вообще и аб­солютизма Тюдоров в частности приобрела принципиаль­но иной смысл в сравнении со средними веками (хотя цель власти, разумеется, оставалась той же) 4. Поскольку единственным источником власти в стране стал король, то все лица, к власти причастные, могли быть лишь его «порученцами», агентами. Власть же «на местах» именем «родового права» ее носителей ушла в прошлое, стала анахронизмом. Если на языке политики этот переворот в конституировании власти означал конец феодальной раздробленности, то на языке «гражданского обихода» речь шла о том, что король стал единственным получате­лем публичных (государственных) доходов страны и, сле­довательно, монопольным их распорядителем 5. Отсюда очевидно, что «жажда власти» в особенности в тюдоров­скую эпоху, вовсе не означала, будто охваченные ею прослойки оспаривали королевский суверенитет. Вовсе нет. Речь шла для них лишь о месте «под сенью» коро­ны, говоря проще — о степени причастности к королев­ской казне. Именно такой характер уже носила граждан­ская смута в Англии XV в.— война Роз; такова, по су­ществу, подоплека эпидемии местничества, охватившей английское общество (в первую очередь английское дво­рянство) в XVI в. Масло в огонь подлило усилившееся при Тюдорах проникновение на государственные долж­ности — вплоть до самых высоких — «неродовитых», «вы­скочек», «простолюдинов». То обстоятельство, что такие «новые люди», как Уолси (достигший сана архиепископа Кентерберийского и кардинала) или Томас Кромвель (сменивший Мора на посту лорда-канцлера королевства), оказались при дворе Генриха VIII на голову выше мно­гих представителей «древних родов», должно было пред­ставляться последним «угрожающим самим основам» государственного бытия, поскольку традиционно власть рассматривалась как прирожденная функция и «право» знати. В результате местничество как общественное яв­ление в Англии XVI в» имело две стороны: 1) соперничество «степеней» знатности в рамках дворянства «родо­витого» и 2) соперничество между представителями пос­леднего и «дворянства дарованного»6. За дикостью (с современной точки зрения) проявлений местничества скрывались мотивы, вполне объяснимые. Степень близо­сти к вершинам власти — это мера благодатного дождя, который в виде пенсий, синекур, подарков и т. п. изли­вался на головы служителей трона. И хотя об англий­ском дворянстве речь впереди, мы все же не можем не привести здесь известную сцену из пьесы «Генрих в которой изображено местничество в XV в.