Страница 16 из 77
Они допивают бокалы и вместе моют посуду. Эрнст моет, Хенрик вытирает, Анна расставляет по полкам и раскладывает по ящикам. О чем они разговаривают сейчас? Наверное, Анна рассказывает брату про мамхен: всем командует мама, мама управляет, мама решает. Мама идет к папе, как раз когда он только что уселся в свое любимое кресло с утренней газетой и утренней сигарой, и говорит: «Послушай, Юхан, — или послушай, Окерблюм (если речь идет о чем-нибудь серьезном), — нам надо решить наконец, будем ли мы и на этот раз помогать Карлу с его векселем, или пусть катится к чертям собачьим, но тогда он опять пойдет к ростовщику, это мы знаем». — «Тебе решать», — отвечает папа Юхан. «Нет, Юхан, — возражает мама присаживаясь, — ты ведь знаешь, что в финансовых вопросах я всегда следую твоим советам, этот пиджак пора выбросить, у него локти залоснились!»
Брат с сестрой очень искусно разыгрывают комедию, они хохочут, дурачатся, втягивают в свою игру Хенрика, ему никогда не приходилось видеть таких прекрасных людей. Ему страстно чего-то хочется, но он не знает точно чего.
«Или вот так, — с жаром говорит Анна, изображая маму Карин. — «Послушай, Эрнст, что это за дама, с который ты сидел в кондитерской Экберга в четверг? Я вас видела через окно, какие такие секреты вы так горячо обсуждали, что даже забыли и про шоколад, и про пирожные «наполеон»? Ну да, она довольно хорошенькая, ладно, очень даже хорошенькая, но достаточно ли благородна я? Куда делась Лаура, нам она нравилась, и папе и мне? Жаль, что ты никак не остепенишься, мой дорогой Эрнст, ты слишком избалован вниманием девушек. Стоит тебе поманить мизинчиком, как они уже табунами несутся. Твой молодой друг, как его зовут, Хенрик Бергман, верно? Наверняка тоже вертопрах, не пропускает ни одной юбки. Он слишком миловиден, чтобы девушка могла ему доверять».
Вечером начался дождь. Они устраиваются в зеленой гостиной среди укрытых простынями кресел и завешенных картин. В сумерках оголенный деревянный пол становится все белее, все четче вырисовываются контуры оголенных окон. Эрнст высоким баритоном поет песню Шуберта, Анна аккомпанирует на рояле. Это «Die schöne Müllerin»[9] восемнадцатая песня: «Ihr Blümlein alle, die sie mir gab, euch soll man legen mit mir ins Grab»[10]. Мягко струится музыка в темноте комнаты, две зажженные свечи освещают Эрнста и Анну, склонившихся над нотами. «Ach, Tränen machen nicht maiengrün, machen tote Liebe nicht wieder blühn»…[11]
Хенрик видит лицо Анны, нежную линию губ, мягкий блеск глаз, мерцание волнистых волос. Возле нее, повернувшись лицом к Хенрику, Эрнст, сейчас у него закрыты глаза, мягкие пушистые волосы откинуты со лба, бледные губы, резкие, решительные черты.
Хенрик не отрывает взгляда от брата и сестры, он удерживает время, не дает ему нестись вскачь как попало. Никогда он еще не переживал подобного, не знал, что существуют такие краски. Распахиваются двери запертой комнаты, свет делается все ярче, у него кружится голова: конечно, так может быть. Так может быть и для него тоже.
Эрнст. Шуберт знал нечто особенное о пространстве, времени и свете. Он соединил непредставимые элементы и дохнул на них. И они стали понятными и нам. Минуты мучили его, и он их растворил для нас. Пространство было тесным и грязным. Он растворил для нас и пространство. И свет. Живя среди сырых серых теней, он направил на нас нежный свет. Он был вроде святого. (Замолкает, молчание.)
Анна. Я предлагаю перед сном прогуляться к мосту Фюрисбрун.
Эрнст. На улице дождь.
Анна. Немножко моросит. Хенрик может надеть старый папин плащ.
Хенрик. Я с удовольствием.
Эрнст. А я ни за что.
Анна. Пошли, Эрнст, не дури.
Эрнст. Вы идите с Хенриком, а я посижу дома и допью то, что осталось в бутылке.
Анна. Я хочу, чтобы ты пошел с нами. И не только хочу, я требую! Так и знай.
Эрнст. Анна — истинная дочь своей матери. Во всех отношениях.
Анна. А мой брат лишен элементарнейшей чувствительности. Вообще-то это грех.
Эрнст. Не понимаю, о чем ты.
Анна. Вот именно. Именно так!
Они идут под ласковым дождичком летней ночи. Анна в середине, маленькая, кругленькая, по бокам статные молодые люди. Они двигаются неторопливо, взявшись под руки. Ни единый уличный фонарь не портит ночи. Они останавливаются и прислушиваются.
В кронах деревьев шуршит дождь.
Анна. Тихо. Слышите? Соловей.
Эрнст. Не слышу никакого соловья. Во-первых, здесь их нет, слишком далеко на севере, а во-вторых, после Иванова дня они не поют.
Анна. Да тихо же. Помолчи немного.
Хенрик. Да, пожалуй, это соловей.
Анна. Эрнст, прислушайся как следует!
Эрнст. Анна и Хенрик слышат соловья в июле. Вы погибли. (Прислушивается.) Черт меня задери, если это и правда не соловей.
В два часа ночи за светлой роликовой шторой в комнате для прислуги вспыхивают зарницы. Время от времени доносятся слабые раскаты грома. Шумит дождь, то припуская сильнее, то ослабевая и едва накрапывая. Иногда вдруг делается так тихо, что Хенрик слышит удары собственного сердца и ток крови в барабанных перепонках. Впрочем, ему не спится, он лежит на спине, подложив руки под голову, с широко раскрытыми глазами: вот так, вот как, оказывается, может быть. Даже для меня, Хенрика! Дверь в надежно запертую прежде комнату распахивается все шире и шире, до головокружения.
Вот какое-то движение на кухне, вот отчетливо скрипит дверь, это не сон. В светлом четырехугольнике стоит Анна, лица ее он не видит, она еще не раздевалась.
Анна. Спишь? Я так и знала, что не спишь. Я подумала — зайду к Хенрику и объясню, как обстоит дело.
Она по-прежнему неподвижно стоит в проеме дверей. Хенрик затаил дыхание. Это серьезно.
Анна. Я не знаю, Хенрик, как мне быть с тобой. Это плохо, что ты здесь, со мной. Но намного, намного хуже, когда тебя со мной нет. Я всегда…
Она в раздумье замолкает. Сейчас, наверное, полная откровенность — вопрос жизни и смерти. Хенрик собирается рассказать о своей растерянности, о запертой и открытой комнатах, но это слишком запутанно.
Анна. Мама говорит, что самое важное в жизни — уметь обуздывать свои чувства. Я всегда хорошо с этим справлялась. И, кажется, стала немного самоуверенной.
Она отворачивается и отступает на шаг. И тут предрассветный свет из кухонного окна освещает ее лицо, и Хенрик видит, что она плакала. Или, возможно, плачет. Но голос спокойный.
Анна. Нельзя… Мама и другие, мои сводные братья, например, говорят, что я унаследовала от папы и мамы большую разумность. Я всегда гордилась, когда меня хвалили за то, что я такая разумная. Я считала, что так вот и должна выглядеть жизнь, и я хочу, чтобы она такой была. Мне поистине нечего бояться. (Молчание, долгое молчание.) А сейчас я боюсь, или, говоря честно, если то, что я чувствую, — страх, значит, я боюсь.
Хенрик. Я тоже боюсь.
Он вынужден прокашляться. Голос засох, но где-то по пути. Сейчас, в эту минуту, у него останавливается сердце, пусть на какую-то долю секунды, но все же.
Хенрик. Кстати, у меня остановилось сердце. Вот прямо сейчас.
Анна. Я знаю, Хенрик, что это такое. Мы на пороге решающего момента, представляешь себе, как все это странно и загадочно? И тогда время останавливается, или нам кажется, будто время или «сердце», как ты выражаешься, останавливается.
9
«Прекрасная мельничиха» (нем.).
10
Цветы, что вы мне принесли, в мою могилу положите (нем.).
11
Ах, слезы не заставят май зазеленеть, и той любви, что умерла, уж снова не расцвесть (нем.).