Страница 47 из 52
— Смотри хорошенько, в кого влюбляться, — сказала Уиллу тогда его мать. Шу-у, полетели, мелькнуло у него в голове. И полетели только вниз… — Не обязательно что́ тебе любо — то и благо. Запомни это.
У матери Уилла были черные, коротко стриженные волосы, и ходила она — кроме как на работу — в джинсах и в футболке. На плече ее красовалась татуировка в виде розы: ошибка молодости, которую она не могла себе простить.
— Память о том времени, когда я дурью маялась, — говорила она Уиллу. — Ты только не вздумай себе-то завести такое. Тебе еще рано.
Уилл знал, что его родители в свое время пристрастились к наркотикам, что полюбили они друг друга безоглядно, не задумываясь о последствиях. Он видел, что мать потом сумела взять себя в руки, но отцу — так и не удалось, поэтому Уилл ничего от него и не ждал. Мать часто принималась возмущаться тем, какое тот безответственное существо; Уилл принимал это как данность, факт жизни — вроде того, что бывают птицы сизые, а бывают черные. Его отец был самим собой, вот и все.
Время от времени происходили неприятности. Сэм иногда показывался в школе, где учился Уилл, и это всякий раз оборачивалось скандалом. Когда он был в первом классе, Сэма пришлось выдворять насильно, с помощью полицейских. Во всяком случае, утверждали, что пришлось. Уилл мог бы и без них утихомирить одурманенного наркотиками отца — он уже пробовал и ему удавалось. А ну-ка, два шага — и убежим, и спрячемся на лестничной клетке, в подземке, в подвале, в закусочной. Сэм был параноик. Уилл выучил это слово с малолетства. Он знал, что это значит, когда Сэм стоит на тротуаре напротив школы и кричит, что его сына собираются убить, что ему отовсюду грозит опасность. Уилл тогда подошел к окошку и наблюдал, как забирают его отца. Шуми, кричи, хоть надорвись — будет только хуже. Если бы можно было составить для отца памятку: пригнись пониже, разожми и свесь руки, чтоб не сломались как спички, — не сопротивляйся…
Когда отец Уилла не подчинился, его повалили на землю; один полицейский уселся на него верхом, другой, заломив ему руки назад, надел наручники. На тротуаре виднелась кровь — или, быть может, это остались следы краски. Потому что отец Уилла был замечательный художник — правда, денег ему за это не платили. Уилл надеялся, что в полиции его отцу не причинят вреда, что там поймут, кто он такой. У папы Уилла имелась собственная система верований. Он верил в существование лиходеев, в карты, составленные из слез, в города, порожденные белым порошком, в укрытия, подаренные тебе иглой. Веровал в то, что существуют небеса — там, в вышине, поверх царства повседневности, — не могут не существовать. Ибо то, что есть здесь, вокруг, — не подлинный мир. Эта кошмарная площадка бытия. Эта равнина, по которой мы топаем.
Папа Уилла мучился, он терзался, страдал. Он совершал дурные поступки — такие как воровство; он был рабом героина. Уилл понимал, что́ совершают с человеком наркотики: они разнимают его на части, раз за разом, покуда от него не останется одно лишь сердце. И все же — у кого еще найдется такой отец, который из-за тревоги о сыне бежит вверх по школьной лестнице с криком, что готовится злодейское похищение? Какой другой отец пойдет на то, чтобы его поволокли прочь, затолкали в полицейскую машину, заковали в наручники, скрутив ему руки, словно крылья, — а он будет оглядываться из окна и все рваться на защиту любимого сына?
А потом отец Уилла погиб. Без предупреждения, без видимого повода. Был обычный день; Уилл сидел у себя в комнате и готовил уроки. Писал сочинение о великих религиях мира — и вдруг увидел, как что-то пролетело за окном. Самые дикие догадки пронеслись у него в голове — что обрушилось небо, что наступил конец света. Или на город напали враги. Такое уже случалось — а значит, могло случиться снова. Отец рассказывал ему, что находился тогда так близко от Центра международной торговли, что его засыпало пеплом, и он хранил баночку с этим пеплом в своем рюкзаке как напоминание о том, насколько близок был конец. Возможно, то же происходило и теперь. Десятая авеню стала линией фронта. На грузовики, на автобусы, на тротуары падают обломки неба, калеча каждого, кто сдуру решился выйти из дому.
На что ему употребить немногие последние минуты, если это и правда окажется конец света? Уж конечно, не на домашнее задание. Это понятно. Уилл вернулся к письменному столу и написал, Я люблю тебя, не вполне сознавая, кому оставляет это послание. Оно просто взялось откуда-то само собой. Обращенное ко всей вселенной — ко всему, что было до сих пор и чего больше нет. К каждому дню, каждой минуте, каждой молекуле.
Кто-то забарабанил в парадную дверь, и Уилл услышал, что ее открыли. А после услышал рыдания своей матери. Чужие звуки, исходящие словно бы не от нее. Напоминающие скорее о стекле, разбитом вдребезги, на мелкие осколки. Звуки, несвойственные человеческому горлу. Уилл замер, слыша, как у него бьется сердце. Там, за стеной, происходило что-то неладное. К нему постучали. Комната у него была маленькая, с одним окошком и широкой постелью-голубятней, сооруженная из двух стенных шкафов, между которыми убрали перегородку. Уилл сидел за письменным столом под этой голубятней, глядя на то, что написал. Тут даже почерк был не его. Он вдруг подумал — а вдруг это послание не от него, а к нему?.. В дверь вошла мать. Уиллу было в ту пору десять лет, но всякий при взгляде на него в эту минуту решил бы, что он старше. Он поднял глаза на Эми. Теперь он знал, что это рухнуло вниз не небо.
Назавтра его мама пошла к врачу за лекарством, которое помогло бы ей унять слезы. За одну ночь она стала выглядеть на столько лет, сколько ей было на самом деле, — возможно, разом догнав свой возраст и внутренне. С Сэмом Муди судьба свела ее, когда ей было пятнадцать, — на автобусной остановке на Сорок третьей улице. Казалось, минуты не прошло с того дня, когда она сидела там, прислонясь к стене, — в солдатских башмаках, зеленой, в шотландскую клетку, юбке и свитере, украденном в магазине «Лорд и Тейлор», — подумывая, не завести ли себе татуировку на плече, подумывая, что хорошо бы влюбиться, но так, чтобы по уши, без памяти. Тогда-то он и сел рядом с ней — вот так, словно пришел на ее зов. Сэм улыбнулся, и ей подумалось — уж не таким ли образом ангелы заявляют о себе простым смертным? Садятся рядом и переворачивают вверх дном твою жизнь. Сэм сказал, Привет, кольнуться не хочешь? А Эми услышала, Ух ты, погибнешь с такой красоткой! Теперь же, после его смерти, вышло наоборот. Это она теперь погибла вместе с ним — безвозвратно. Сэм приходил к ним ночевать на их диване, жил вроде бы с ними, а вроде нет. Она привыкла полагаться на его непредсказуемость, хоть это и несколько своеобразный способ планировать свою жизнь. Но он всегда возвращался. По крайней мере — до сих пор. Вот почему, вероятно, ей сейчас не удавалось остановить свои слезы: утратив Сэма, она утратила и себя, ту девочку, какой была когда-то, — бесстрашную, которая очертя голову, без тени колебаний влюбилась на автобусной остановке «Порт-Оторити».
Когда Эми ушла к врачу, Уилл приготовил себе поесть, но выяснилось, что есть он не может. Желудок не принимает. К Уиллу упрямо возвращались мысли о несбыточном. Упрямо представлялось, будто вот-вот в дверь постучится отец, и все снова пойдет по-прежнему. Уилл никогда не рассказывал матери, что знает, где живет его отец, когда исчезает от них. Сэм один раз водил его туда — и даже такому, как Уилл, ясно было, что это просто жалкая дыра. Сначала там нужно было спуститься в подвал и уж оттуда взбираться наверх по металлической лестнице. Люди там жили в комнатах без дверей. Уилл и Сэм все поднимались без конца на самый верх. Сэм нес с собой попугая; попугайчик был маленький и умещался в кармане пальто. Его семья, поверенный его дум. Сэм часто разговаривал с попугаем, и прохожие на улице шарахались от него.
Ну, выбирай себе дверь — любую, сказал ему отец, когда подниматься стало больше некуда. Но никаких дверей не было — были загаженные клетушки без дверей. На полу валялись тюфяки, кое-где прикрытые постельным тряпьем; из батарей отопления сочилась вода. Воняло плесенью и мочой.