Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 43



Индивидуальная история со своими травмами и механизмами зашиты, а главным образом, с неотступно преследующей ее тревогой, как нам кажется, формирует другое психологическое измерение болезни. Психоанализ поставил у истоков этих конфликтов «метапсихологический» спор на границе мифологии («Наши инстинкты — мифы», — говорил сам Фрейд) — между инстинктом жизни и инстинктом смерти, удовольствием и повторением, Эросом и Танатосом. Но здесь за принцип решения принимаются сами характеристики проблем. Если болезнь выражается в основном в этом переплетении противоречивого поведения, то это не потому, что элементы противоречия накладываются друг на друга, подобно парадоксальной природе бессознательного человека, поскольку именно противоречивый опыт делает человека человеком. Социальные отношения, которые определяются] культурой [в формах конкуренции, эксплуатации], противоборства групп или [классовой борьбы, наделяют человека неизменно противоречивым опытом переживания своего социального окружения.] Система экономических отношений хотя и связывает его с другими, [но лишь в отрицательных связях зависимости]; законы сосуществования, [объединяющие людей сходной судьбы, противопоставляют их в борьбе, которая, как ни парадоксально, есть лишь форма диалектического развертывания этих законов; универсальность экономических и социальных] связей [позволяет признать мир родиной и в глазах всех людей прочесть единый смысл, но этот смысл может быть смыслом враждебности, а эта родина может принять его за чужака. Так же как образом своей собственной истины, человек стал для другого и вероятностью смерти.] Лишь в воображаемом он может рассчитывать [на то, что его примут как брата, что его социальные отношения приобретут стабильность и связность: другой всегда предстает в опыте, который диалектика жизни и смерти отмечает печатью ненадежности и опасности. Эдипов комплекс — узел семейных амбивалентностей — сводится к этому противоречию: эту окрашенную любовью ненависть, связывающую с родителями, ребенок не проявляет как амбивалентность своих инстинктов — он сталкивается с ней уже во взрослом мире, встречая ее как обозначенную позицией родителей, имплицитно обнаруживающих в своем собственном поведении идею того, что жизнь детей есть смерть родителей. Более того: случайно ли то, что Фрейд, размышляя над военными неврозами, удвоил инстинкт жизни, выразив устарелый] европейский оптимизм XVIII века, [инстинктом смерти, впервые вводившим в психологию власть негативного? Фрейд хотел объяснить войну, но это война объясняет поворот фрейдовской мысли. Или, скорее, в эту эпоху] наша культура [прояснила для себя самой опыт своих собственных противоречий: было необходимо отказаться от устаревшей] мечты о [солидарности и признать, что человек может и должен обратить человека в негативный опыт, переживаемый в модусе ненависти и агрессии. Психологи назвали этот опыт амбивалентностью и увидели в нем конфликт инстинктов.] Мифология не подвергает сомнению мертвые мифы.

[Наконец, как нам кажется, болезненные феномены в своей конвергенции указывают на своеобразную структуру патологического мира, и этот мир в феноменологическом исследовании являет парадокс одновременного сосуществования «приватного» мира — idios kosmos, в который больной погружается в произвольном существовании фантазии и бреда, и мира принуждения, на который он обречен в модусе отказа; в этой противоречивой картине — сущность болезни.] Но данные патологические формы лишь вторичны по отношению к реальному противоречию, которое их создает. [Стоящий за ним детерминизм связан не с магической причинностью сознания, очарованного своим миром, но с реальной причинностью мира, который сам не может разрешить порожденные им противоречия. Если проявляющийся в фантазии бреда мир подчиняет своей власти породившее его сознание, то это не потому, что оно само тонет в нем, не потому, что там оно лишается возможностей бытия, но лишь потому, что мир, отчуждая свою свободу, обречен на безумие (folie). Болезное сознание не входит в бредовый мир, связываясь в нем с неким воображаемым принуждением; но, подвергаясь реальному принуждению, погружается в болезненный мир, где, не признавая того, вновь это же реальное принуждение обретает, поскольку именно в нашем желании ускользнуть от него мы уходим от реальности.] Мы много говорим о современном безумии, [связанном с миром машин и с исчезновением непосредственных эмоциональных отношений между людьми. Эта взаимосвязь, несомненно, существует, и не случайно, что болезненный мир в наши дни так же часто обретает вид мира, в котором механистическая рациональность исключает] непрерывную [спонтанность эмоциональной жизни. Но было бы абсурдом утверждать, что] больной человек [машинизирует свой мир, потому что демонстрирует шизофренический мир, в который погружается; в корне неправильно говорить, что он — шизофреник, поскольку для него это единственный способ избежать принуждения в реальном мире.] Действительно, если человек оказывается отчужден от того, что выражается в языке, [если он не может разгадать человеческого и живого значения в продуктах своей собственной деятельности, если экономические и социальные детерминации ограничивают его, лишая родины в этом мире, он живет] в культуре, предполагающей возможность такой патологической формы, как шизофрения. [Чужой для мира реального, он обращается к «приватному миру», который больше не может гарантировать никакой объективности; однако, покорившись принуждению этого реального мира, он переживает универсум, в который сбегает, как свой жребий. Современный мир делает возможной шизофрению не потому, что его техники (techniques) бесчеловечны и абстрактны, но поскольку] наша культура дает миру такую интерпретацию, что человек [больше не может опознать в ней себя. Только реальный конфликт условий существования может] служить структурной моделью парадоксов [шизофренического мира.

В заключении можно отметить, что не прибегая к софизмам, невозможно рассматривать психологические измерения болезни независимо друг от друга. Конечно, мы можем связывать психическое заболевание] с человеческим происхождением, [психологической и индивидуальной историей, формами существования.] Но мы не должны превращать эти различные аспекты болезни в онтологические формы, [если только не желаем прибегать к мифическим объяснениям, подобно эволюции психологических структур, теории инстинктов или экзистенциальной антропологии. На самом же деле, лишь в истории мы можем найти] конкретные a priori,исходя из которых психическое заболевание одновременно с чистым раскрытием своей возможности обретает необходимые очертания.

Заключение

Мы умышленно не упомянули о физиологических и анатомо-психологических проблемах, имеющих отношение к психическому заболеванию, так же как и о соответствующих методах его лечения. Дело не том, чтопсихопатологический анализ не имеет к ним никакого фактического или непосредственного отношения, — недавнего открытия физиологией диэнцефальных центров и их роли регуляторов эмоциональной жизни; идей, постоянно приносимых развитием психоаналитической стратегии исследования, начиная с первых исследований Брейера и Фрейда, было бы достаточно для того, чтобы доказать обратное. Но ни физиология, ни терапия не могут стать теми абсолютными ориентирами, руководствуясь которыми психологию психического заболевания можно утвердить или упразднить. Еще 140 лет назад Бейль 140обнаружил специфические признаки общего паралича и в начальных фазах его симптомологии выявил практически постоянно встречающийся бред величия, а все еще не ясно, почему именно такая гипоманиакальная экзальтация сопровождает подобные нарушения. И если успех психоаналитической интервенции основан на одном и том же установлении «истины» невроза, эта истина раскрывается лишь внутри новой психологической драмы, в которую она вовлекается.

Психологические измерения безумия (folie), следовательно, не могут быть ограничены внешними по отношению к ним принципами объяснения или редукции. Они должны рассматриваться в рамках того общего отношения, которое западный человек вот уже два века назад установил к самому себе 141. Если к этому отношению подходят вплотную, это ведет к появлению психологии, в которую человек привносит немного удивления, немало гордости и значительную часть способности забывать; если от него чуть отдаляются, это выражается в формах знания о homo psychologicus,несущем внутреннюю, истонченную, ироничную и позитивную истину любого осознания самого себя и любого возможного знания. Наконец, на еще большем отдалении это отношение оказывается именно тем, которое человек заменил своим отношением к истине, отчуждая фундаментальный постулат о том, что он сам — истина истины. Это отношение, которое философски обосновывает любую возможную психологию, смогло стать определенным лишь с точного момента развития нашей цивилизации: момента, когда великое столкновение Разума и Неразумия перестало разворачиваться в измерении свободы и когда разум перестал быть для человека этикой, став его природой. Тоща безумие (folie) стало природой природы, т. е. процессом, отчуждающим природу и порабощающим ее в своем детерминизме, в то время как свобода также стала природой природы, но в смысле сокрытой души, неотъемлемой сущности природы. И человек, вместо того чтобы устремиться к величайшему уделу Безумия и тому измерению, что оно открывает, останавливается на уровне своего природного бытия, объявляя то одно, то другое — то безумие, то свободу — самостоятельной сущностью, природой природы и истиной истины.