Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 106

Поскольку, согласно моему недавно сформулированному определению счастья, я был вполне счастлив, то не было никакой видимой причины, почему я должен был стоять, глядя, как зачарованный, на эту открытку с дурацким херувимчиком и размышляя, почему я оказался такой скотиной и не послал этим людям хотя бы прощального письма, где без всякого насилия над собственной совестью написал бы им, что искренне их люблю. И по сей день, все эти годы спустя, все еще любя их, я не могу понять, почему после того, как я перестал пялиться на открытку, испытывая глубокую радость за них, я не написал им ни единой строчки, ни единого слова. Я даже решил им написать, и приготовил бумагу, и взялся за ручку, но тут вдруг вспомнил тот вечер, когда Кадворты созвали гостей, чтобы объявить, что Салли, до тех пор избегавшая уз брака, наконец «залетела», — вспомнил, как Мария Мак-Иннис кинулась вокруг большого, видавшего виды старинного стола палисандрового дерева, чтобы расцеловать Салли, и две тесно прижавшиеся друг к другу головы, темноволосую и рыжую, и два лица, сияющие общей радостью при свете свечей. И, вспомнив это, я отложил ручку и не стал тратить целый вечер на то, чтобы писать о том, что ушло безвозвратно. Надо просто работать и работать, ни о чем не задумываться и не будить спящих собак. Очень хорошие принципы.

Плохо только то, что очень редко удается ни о чем не задумываться, а спящие собаки обычно рано или поздно просыпаются. Поэтому вскоре после Рождества, когда доктор Свицер с шутливой торжественностью объявил мне, что я переведен на полную ставку профессора, я получил письмо от миссис Джонс-Толбот — первое после той доставленной дядюшкой Тадом записки про телефонный звонок, который я должен буду сделать, как только окажусь во Флориде. Письмо было коротким и, если не считать обычных любезностей, содержало одну новость: Мария Мак-Иннис, которая отсутствовала почти год, регулярно переписываясь с отцом, вернулась в Нашвилл. Все это время она скрывалась в джунглях Бостонского университета под видом аспирантки по клинической психологии и теперь, уже в Нашвилле, пишет диссертацию. В светской жизни города она почти не принимает участия, сообщила писавшая письмо и добавила (я никогда не предполагал, что она может об этом догадаться), что Мария, по-видимому, больше не хочет играть роль «тотема, амулета, талисмана и столба, на который в любой момент может помочиться всякая бродячая собака, когда ей вздумается излить свои чувства».

После этого письма, на которое я ответил только благодарственной открыткой, я долгое время ничего не получал из Нашвилла. И очень мало — из Дагтона. В первую зиму после моего возвращения в Чикаго мать написала мне только одно длинное письмо с просьбой прислать несколько фотографий:

«У тебя хватило ума расплеваться с Нашвиллом, штат Теннесси, и не жениться там на какой-нибудь училке или на какой-нибудь дряни с задранным носом, и теперь ты вернулся в настоящий город за тысячу миль от нашего Дагтона, не зря я билась чтобы выпихнуть тебя отсюда и заставляла тебя надевать в школу чистую белую рубашку хоть мне и приходилось для этого гладить ее по ночам, и может ты не поленишься и пришлешь мне фотку чтобы я знала на что ты похож потому что на картинке в газете которую ты прислал из Флориды видно только черный халат и квадратную шляпу а больше ничего не разберешь. Ты что, здорово облысел? И из-за этого носишь такую шляпу? У твоего папаши она бы на голове не удержалась. У него, у твоего папаши, было столько волос и таких жестких каких ни у кого нет. Ты был еще маленький и наверное не помнишь как он вечером садился на стул, это когда он еще бывал трезвый, и сидел перед огнем в одних носках а я расчесывала его жесткой щеткой вроде скребницы пока они не станут гладкими и блестящими. В те прежние времена когда тебя еще не было он от этого так раскочегаривался, ты понимаешь о чем я, и конечно об этом говорить не полагается но ты уже взрослый, так вот он не мог подождать пока я соберусь ложиться а прямо так меня и хватал, да и я скорее ложилась я была тогда молодая и тоже это дело любила не хуже других. Может и не надо бы матери про это писать только я теперь уже старая, да и ты уж точно не мальчик разве что стал расти обратно с тех пор как уехал из дома. Но как я уже сказала мне страсть как хочется увидеть твою фотку получше. Я не говорю чтобы ты приехал и показался мне сам, слишком много трудов я положила чтобы от тебя избавиться. И я не хочу чтобы ты видел меня старую и безобразную и без одного зуба спереди. Собираюсь вставить себе новый когда накоплю денег».

Что ж, по крайней мере, Дагтон оставался при мне, и теперь не надо было лгать матери про Нашвилл и «мисс Воображалу», потому что все мои тамошние приключения кончились ничем, и скоро я снялся специально для нее, изо всех сил втянув живот и задрав голову, и послал ей фотографию вместе с чеком на оплату зуба и просьбой сфотографироваться с ним, когда он будет вставлен. Через несколько недель я такую фотографию получил. На ней была седая женщина с удивительным блеском в черных глазах — это было видно даже на портрете, сделанном в дагтонской «Художественной фотостудии», — с широкой улыбкой и прекрасным, ослепительно белым передним зубом, на который она указывала пальцем. Наверное, владелец «Художественной фотостудии», он же ее единственный фотограф, надолго запомнил эту съемку. Мать всегда любила устраивать спектакли.





А я, руководствуясь своим новым определением счастья, жил, как монах, улыбался студентам на лекциях, а на семинаре для аспирантов заслужил прозвище Лютого Зверя, и много работал, стремясь доказать, что автором нескольких анонимных стихотворений, написанных под явным влиянием Арно Даниэля, был некий Манфреди ди Сиена.

Стихотворения, о которых идет речь, никуда не годились, я первый был готов это признать и даже испытывал некоторое снобистское удовольствие от такого признания. Вскоре к этому добавилось еще и удовольствие, которое я испытал, увидев в научной печати несколько упоминаний об этих стихотворениях с указанием, что автором их был Манфреди ди Сиена, хотя эта атрибуция и сопровождалась вопросительным знаком в скобках. Одно из стихотворений с той же атрибуцией, но на этот раз не подвергнутой сомнению, было даже включено в антологию средневековой литературы, составленную известным ученым.

Так прошел целый год. Потом я получил извещение о предстоящей свадьбе с приложением письма. Предстояла свадьба Марии Мак-Иннис и некоего Джеймсона Бофорта, а письмо было от невесты. Она писала, что посылает извещение мне первому, потому что обязана мне всем своим счастьем. Если бы она не уехала из Нашвилла, то так бы и умерла, не выбравшись из прежней колеи. И если бы не я, то она вернулась бы слишком скоро, потому что теперь могла признаться, что боялась вернуться и обнаружить, что «я ей не интересуюсь». «Да, — писала она, — я была влюблена в вас, да и сейчас люблю, но по-другому, поскольку у вас я обнаружила кое-какие сильные стороны и достойные качества, что помогло мне распознать их у другого человека, любовь которого принесла мне счастье».

Тот человек, которого она полюбила и за которого выходила замуж, был, как оказалось, психиатр, очень молодой университетский профессор, который, не имея ни гроша за душой, закончил колледж, зарабатывая себе на жизнь, потом добился стипендии, которая позволила ему учиться в медицинском институте, а теперь считался блестящим исследователем. Отец его был арендатором-издольщиком (а значит, как я сразу отметил, занимал на общественной лестнице место на ступеньку ниже, чем даже мой родитель), но с тех пор сын помог ему купить собственную маленькую ферму в западной части штата Теннесси, куда она обожала ездить с ним в гости. У них с «Джеймси» тоже было немного земли неподалеку от Нашвилла, и «Джеймси» фермерствовал там с помощью наемной рабочей силы. Они держали на ферме несколько лошадей и кроме них мало с кем там общались, наезжая только по выходным, потому что много работали в библиотеках, в больнице и в лаборатории. «Приезжайте к нам, пожалуйста! — писала она. — Вы с Джеймси созданы для того, чтобы подружиться».