Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 106

Чикаго я знал лучше, чем любое другое место в мире, и, наверное, любил его. Но когда начинаешь жить в каком-нибудь месте, любовь к нему отступает на второй план, или вылетает в окно, или прячется в уборной, чтобы поплакать. Так или иначе, я стал жить в Чикаго, усердно готовясь к своим лекциям, занимаясь собственными исследованиями, стараясь быть общительным и дружелюбным с коллегами моего возраста и положения (большей частью женатыми, жены которых либо были беременны, либо уже разродились и не могли говорить ни о чем, кроме ухода за ребенком) и каждые две недели встречаясь с доктором Свицером за обедом или, по-мужски, за кружкой пива. Памятуя, что означает для меня Чикаго, я трудился не покладая рук. Я даже три раза в неделю ходил в спортзал, где фехтовал, поднимал тяжести или пробегал милю-другую — что было не только для того, чтобы не растолстеть, но и как средство от бессонницы.

Однажды ночью, когда мне так и не удалось заснуть, я встал, оделся и разыскал ту улицу, где все еще стоял «замок Отранто». Сама улица, к сожалению, сильно изменилась с той так давно минувшей осени, когда я крался за владельцем «замка» в его черном плаще, пытаясь собраться с духом, чтобы с ним заговорить. Проезжую часть намного расширили, для чего пришлось пожертвовать садиками перед домами, где когда-то среди медно-красной листвы ив, норвежских кленов, гинкго и тсуг прятались чугунные олени или классические женские фигуры из закопченного мрамора. Большая часть деревьев, конечно, исчезла, хотя несколько штук, высаженные в круглые выемки в тротуаре, еще боролись за жизнь. На остатках газона перед «замком Отранто» уже не было ни чугунного оленя, ни огромных кленов, и уцелела только одинокая, изрядно покалеченная тсуга у самой стены сильно запущенного теперь здания, которое, по-видимому, внутри было перестроено и разделено на отдельные квартиры, о чем свидетельствовало и объявление о сдаче внаем у входа.

Я долго стоял перед домом, погруженный в сложную двойную бухгалтерию мыслей, всегда приходящих в голову, когда видишь место, где жил зеленым юнцом. Хотя говорят, что в молодости у человека долгие мысли, но мысли человека, который давно прожил свою молодость, еще дольше и могут длиться целую ночь.

Потом я еще не раз возвращался на эту улицу. Но я бродил и по другим местам. Я радовался приходу осени, когда последние листья облетают с деревьев вокруг университета и в остатках садов вдоль улиц, приходящих в запустение, потому что в это время с особой четкостью выявляются противоестественно жесткие, угловатые очертания мира, творимого человеком. Я чувствовал — во всяком случае, теперь, задним числом, я могу так сформулировать мои тогдашние чувства, — что могу выжить только в таком оголенном, жестком, угловатом мире.

Но, как ни странно, я радовался и ранним дымным сумеркам, волочащим свое беременное брюхо по крышам домов. На ночных улицах, где в тумане фары встречных автомобилей расплывались в бесформенные светлые пятна, как брызги краски, размазанные пальцем, я кутался в этот туман, словно в темный шерстяной халат, скрывавший меня от чужих взглядов. А однажды к вечеру, когда пошел первый снег, я доехал на трамвае до озера и несколько часов гулял по берегу, глядя, как порхают над темнеющей водой редкие снежинки, принесенные ветром с просторов севера. К тому времени, когда небо совсем померкло, их стало больше, и они уже не порхали, а неслись в режущем лицо, как десяток брошенных ножей, потоке черного воздуха, становясь белыми только непосредственно перед глазами. Я ощущал, как они намерзают у меня на бровях и ресницах, и, глядя на разбивающиеся о камни волны, тешился мыслью, что я — последний человек на земле, что впереди меня нет ничего, кроме озера и слепящего снега, а позади — ничего, кроме тундры, и единственный мой долг, или мое несчастье, — необходимость выжить. Я обнаружил, что в этом тоже есть своеобразное счастье.

Было уже поздно. Я вернулся в чердачную комнатушку, которую снимал в полуразвалившемся доме неподалеку от университета, с этим новым ощущением счастья. В основе его лежало отсутствие прошлого. Если с вами никогда ничего не происходило, вы можете быть счастливы. И будете счастливы завтра, потому что и сегодня ничего не произошло, если, конечно, не считать того голого факта, что вы прожили еще один день. Наверное, можно сказать, что это счастье — порождение чувства самости: когда перед вами разбиваются о камни темные волны, подгоняемые режущим снежным ветром, а позади простирается тундра, вы осознаете эту самость как вот это воспринимаемое вами мгновение между несуществующим прошлым и несуществующим будущим.

Не знаю, насколько глубокими можно считать эти философские размышления, которым я предавался в ту ночь первого снега, вернувшись с прогулки по берегу озера, но только после того, когда вызванная ими эйфория прошла, я заметил на полу конверт с маркой срочной доставки, адресованный мне на факультет, — вероятно, его подсунули мне под дверь. Я вскрыл конверт (обратного адреса на нем не было) и обнаружил в нем заметку из «Знамени Нашвилла», датированную несколькими неделями раньше, где говорилось, что профессор Джедайя Тьюксбери, хорошо известный молодой ученый, внезапно покинувший тамошний университет, теперь, проработав лето в Париже, преподает в Чикагском университете. Заметка, хотя и аккуратно вырезанная ножом или ножницами, выглядела так, словно потом ее скомкали и сунули в карман или в сумочку, а потом разгладили и с помощью клейкой ленты наклеили на листок бумаги. Внизу на листке было написано: «Угадай, кто!»





Я угадал, кто. Я угадал даже почему. Давным-давно, так давно, что я даже не мог сосчитать, сколько времени прошло с тех пор, однажды днем на смятой кровати в полутемной комнате, когда Джедайя Тьюксбери уже чувствовал приближение завершающего взрыва, некие мелкие, очень острые и, как он знал, жемчужно-белые зубы сомкнулись на его плече в миг последнего судорожного объятия. В ответ на кощунственно выраженное им недовольство обладательница зубов, высвободившись из объятия, сказала, что просто хотела оставить на нем свою отметину, чтобы он всегда помнил, как это было с ней. Потом ранка от зубов зажила, и никакого следа от нее не осталось. Но теперь он держал в руках эту помятую вырезку — и она была острее, чем те жемчужные зубы.

Он окинул взглядом свою чердачную комнатушку с узкой железной койкой в углу, бросил вырезку в картонную коробку, служившую мусорной корзиной, лег на койку и заснул крепким сном без сновидений, как будто никакого прошлого не существовало.

Но оно существовало. И неделю или две спустя на тот же факультетский адрес пришел роскошный конверт, в котором была открытка со смешным рисунком — маленьким ребенком в виде голого херувимчика в сомбреро и со шпорами на ногах, скачущим на мустанге. Под рисунком было описание примет некоего Джеймса Кадуолледера Кадворта: «Дата рождения — 25 сентября, пол — мужской, вес — 3400 г, волосы — рыжие». На обороте открытки было написано, что, если Джеда Тьюксбери назначили крестным отцом Джимми Кадворта, то не потому, что родители вышеупомянутого Джимми, верующие члены епископальной церкви, считают вышеупомянутого Дж. Тьюксбери имеющим какое бы то ни было влияние на небесах или способным научить чему-то хорошему даже крысу, не говоря уж о двуногом создании, сочетающем в себе все похвальные качества Сократа, Джорджа Вашингтона, Роберта Ли и Альберта Эйнштейна, а потому, что вышеупомянутый Дж. Тьюксбери может служить наглядным предостережением, постоянно напоминающим о том, к чему приводят моральная нечистоплотность, вероломство по отношению к друзьям, праздность и чрезмерная склонность к виски. Ниже рукой Салли было приписано:

«Дорогой Старый Бродяга, я так счастлива, что даже готова простить тебе твое бегство, и то, что ты не прислал хотя бы открытки, и, правда, с большим трудом — даже то, что ты не захотел стать нашим соседом, чтобы помочь вырастить Джимми хорошим человеком, — но только при условии, что ты приедешь к нам и мы сможем похвастать нашим сокровищем перед его крестным отцом. И хотя ты не молишься за Джимми (потому что вообще не умеешь молиться), я вспоминаю о тебе в своих молитвах. Будь счастлив, пожалуйста!

С любовью, твоя счастливая Салли».