Страница 21 из 67
Подобные размышления не были для Михаилы Васильевича привычны, хотя иной раз и на него накатывало. Бубенцы больше не звякали. Она не приедет. Елизавета Алексеевна где-то там, среди зрителей: холодно торжествует победу. И Марьюшка подле матери, маленькая мышечка с неземными глазюками, затянутая в бальное платьице, точно помещенная в тюрьму. Все молчит, все тишком. Ей уж пятнадцать лет. Какие мысли бродят в гладко причесанной головке, когда она остается по целым дням одна в больших комнатах? Ни отец, ни мать о том не догадываются.
Досада на жену снова поднялась. Если бы не Елизавета Алексеевна, которая наложила тяжелую руку на воспитание дочери, отец мог бы найти в Марьюшке искреннего друга. Брал бы ее на охоту, научил бы высвистывать птиц. Был бы у него близкий человек в семье. Но — нельзя. Больше всего боялась Елизавета Алексеевна, что легкомысленный ее супруг сведет вместе Машеньку с этой женщиной, с Мансыревой.
А что влюбиться в лихую татарку можно — в том сомнений нет. Вдруг и Машенька полюбит Мансыреву более родной матери? Нет уж. Ни на миг не отпускала мать от себя Машу, следила за ней ревнивыми глазами. И все недозволенное, что только могло быть для пятнадцатилетней девочки, происходило у Маши в мечтах и фантазиях, единственном месте, куда властной матери не было доступа.
Вбежала суматошная Анютка, помогавшая актерам, разом выхватила Михайлу Васильевича из философических размышлений и, так сказать, вселила «душу» обратно в «тело»:
— Барин! Пора — Могильщику черед говорить!
Михайла Васильевич взял заступ и, подражая походке старого кучера Ильи, медленно вышел на сцену. Его встретили смехом и аплодисментами, он стукнул в пол заступом и начал говорить. Елизавета Алексеевна сверлила его глазами из зала, но Могильщик этого не замечал. Роль задумывалась как комическая, но Арсеньев играл ее так яростно, с такой желчью, что в зале поневоле затихли. Никто не смеялся: жизнь в изображении Могильщика представала пустой, ненужной, бренной. Телесность, столь любимая Арсеньевым, сделалась обузой, отвратительной ношей. Но хуже всего казалось отсутствие цели: кусок мяса исходит из материнского лона, страдает и корчится, а после становится гниющей пищей для червей…
Анютка, понимавшая не столько красивые поэтические слова шекспировой драмы, сколько внутренний смысл изображаемого Арсеньевым, вдруг разрыдалась, тонко и громко, заткнула себе рот подолом юбки и выбежала прочь. Сосед Степан Степаныч рассудил, проводив ее глазами:
— Чувствительная…
И первым начал оглушительно хлопать, выкрикивая:
— Молодец, Михайла Василич! Ай, молодец!
Арсеньев солидно поклонился и нырнул за кулисы. Там его, чуть смущенный, встретил Тришка.
— Письмо, барин… Прежде отдать недосуг было — чтоб из роли не выбивать.
Такое объяснение Арсеньев нашел удовлетворительным и потому лишь взял из Тришкиных рук записку, мятую, истисканную, как будто покореженную страданиями. Ушел с нею подальше от глаз, в буфетную. Тришка сострадательно проводил его глазами; да тут уж ничего не поделаешь: попал барин между двух барынь, они его, как жернова, в муку перетрут — а помочь нельзя.
«Принц Датский» закончился настоящим пушечным выстрелом, произведенным из старой пушки времен турецкой войны. Стреляли во дворе. В прошлый раз по неосмотрительности пальнули прямо в зале, и последствия сказались: все заволокло дымом, стекла повылетали, у дам заложило уши, все кашляли и бранились, но потом решили все счесть удачной шуткой и долго еще трясли растрепанными париками, посмеиваясь. Вставление новых стекол обошлось в немалую сумму, да и последствия разгрома убирали не один день, так что отныне всякие фейерверки производились с осмотрительностью.
После пушечного выстрела начались сразу приготовления к карнавалу. Каких только костюмов не было приготовлено! Несколько дам оделись различными примечательными архитектурными сооружениями, например: Падающая Башня, Ветряная Мельница, Руина Замка. Предполагалось составить полонез из парных фигур: к Падающей Башне полагался Кавалер-Трубадур, к Ветряной Мельнице — Мельник, к Руине — Старый Рыцарь и так далее.
В суматохе заметались кружева и взмыла душистым облаком пудра, из таинственных коробок извлекалось таинственное их содержимое, и началось преображение гостей. Уже разнесли скамьи, чтобы начинать танец, и стали составляться заранее задуманные пары.
Спасаясь на миг от карнавальной сумятицы, Елизавета Алексеевна вышла на крыльцо — вдохнуть воздуха. Было тихо. Ни бубенцов, ни человечьего голоса в отдалении; казалось — можно услыхать падение снега с еловой лапы в глубине леса, над медвежьей берлогой. В разгоряченную грудь полился целебный холод. Дочь Столыпина не боялась простуды — воистину, столпом уродились сестры гренадерского росту и генеральского нрава.
От предстоящего карнавала радости не было: хоть Мансырева не была допущена, необходимость и впредь постоянно следить за мужем угнетала. Но Елизавета Алексеевна женщина сильная — справится. А Михайла Васильевич, напротив, мужчина слабый и потому рано или поздно смирится. Уйдет из его сердца нравная татарка, погаснут ее раскосые очи в его памяти, останется только слабый шрамик на сердце — да кто доживает до зрелых лет без такого шрамика! Ничего — живут.
Еще раз наполнив грудь холодом, Елизавета Алексеевна вошла в дом.
Полонез уже начинался. Ступая башмачками с каблуком по смятым бумагам и лентам, дамы разбирали плащи и накидки, выискивали своих кавалеров, поправляли перчатки, уничтожая малейшие морщиночки на пальцах.
Катя, еще в костюме Офелии, подносила господам водку в запотевших стаканчиках, поскольку некоторые из приглашенных господ наотрез отвергали шампанское. Оранжерейные цветы в прическе «утопшей Офелии» уже привяли и оттого пахли еще сильнее, еще сладостнее, и Степан Степаныч, угостившись третьей стопкой, щипнул Офелию за бочок в знак своей благожелательности.
Рослая барыня прошла сквозь толпу, огляделась. В большом зале, ярко освещенном люстрой и свечами в больших канделябрах по углам, шумели шелка и стучали каблуки; резко пахло воском, духами, потом, водкой и непревзойденной моченой клюквой, подаваемой в качестве закуски.
Дама в костюме Сельской Хижины подскочила к Елизавете Алексеевне, раскачивая широченной юбкой с фижмами и являя взору ножки в шелковых белых чулках с бантами и искусственными пышнейшими цветами:
— Голубушка Лизавета! Михаилы Васильевича все нет, а он мой кавалер — и без него полонез не начать!
Михайла Васильевич должен был обрядиться в наряд Любезного Пастушка, припомнила Елизавета Алексеевна. Сама она решила ограничиться бархатной черной маской на лице и в первых танцах не участвовала.
— Где же он? — строго вопросила Сельскую Хижину Елизавета Алексеевна.
Та пожала обнаженными плечами.
— Жду, — сказала она. — Вы уж, голубушка, поищите — где бы ему от нас скрываться?
Не промолвив ни слова, Елизавета Алексеевна быстро прошла через зал и направилась в комнаты прислуги. Ей представился Михайла Васильевич в компании верного Тришки — небось глотает тайком водку и обсуждает подробности минувшего «Датского Принца». Она чуть поморщилась.
Но в людской барина не оказалось, и тогда она прошла в буфетную. Комната эта, совсем небольшая и темная, служила обиталищем единственному существу, такому огромному, древнему и таинственному, что оно вполне могло бы считаться живым: а именно — буфету. Этот буфет, согласно домашней легенде, помнил еще государыню Елисавету Петровну, а изготовлен был в Нидерландах лучшими тамошними мастерами. Его недра содержали бездны ящичков и каморок, а там, в свою очередь, ютились различные припасы, травы, пуговицы, коленкоровые тряпицы для обвязывания горшков с соленьями, просмоленные пеньковые веревки, ножи для разных надобностей, даже, возможно, старое оружие, и, конечно, карманные платки. Никто в точности не знал всех заветных и укромных уголков буфета. Сверху имелась полка для профанов, не посвященных в сакральные тайны Безмолвного Существа, и на этой полке, множась и искажаясь в старом серебряном зеркале, почивало несколько графинов разной работы и степени наполненности. Михайла Васильевич имел обыкновение время от времени искать здесь утешение от невзгод, и Елизавета Алексеевна крепко рассчитывала обрести супруга именно возле этих полок.