Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 53

Паша начал меня убеждать не делать этого, а потом вдруг спросил: «…а если я расскажу тебе все, как было, ты посадишь меня за решетку?» Это ж надо такое счастье — выслушать признание преступника перед смертью! Но в тот момент мне меньше всего хотелось заниматься решением служебных вопросов. Мне хотелось молиться. Я сказал, что при всем желании не смогу его посадить, поскольку просто не доживу до утра. Он настаивал, просил принять его признание, и мне некуда было деваться — вездеход, ночь, вокруг болото, сумасшедшая боль в почке. А он уже говорил, ему, похоже, было уже все равно:

— Много лет назад жил у меня один урод. Поначалу помогал, все путем, а потом крысятничать начал. Я ему конечно за это дело предъявил. Так он за мое же добро меня же и под раздачу. Схватил нож и прет буром. Мы тогда на улице картошку сушили, а мешки в доме на полу валялись. Вижу, конец мне пришел. У него ни флага, ни Родины, труп мой закопает, и ни меня, ни его в тайге никто не найдет. Я перед ним на колени упал, говорю — отдам все. А он, сволочь, стоит, перед носом ножом вертит, говорит, я тебя кончу и сам все возьму. Тут я мешок у него из-под ног дернул, он упал, ушибся сильно, а я в этот момент его вилами и… А потом закопал недалеко. Место известью присыпал. Никому об этом не рассказывал, даже по пьяни, а тут такое дело. Вот и скажи мне, прокурор, если выживешь — посадишь меня?

Я ответил, что из его рассказа следует вывод о «необходимой обороне», а поскольку кроме его рассказа у следствия ничего не будет, то и дела никакого быть не может. Паша протянул мне беломорину, и мы закурили. И тут боль стала стихать. Я вылез наружу, попросил остановить вездеход и наконец удовлетворил «зов природы».

К утру вездеход вышел на автомобильную трассу. В областной больнице доктор сказал, что у меня в почке камень, но сейчас он развернулся, и потому мне легче. А я подумал: это ж надо было, чтобы камень с Пашиной грешной души свалился мне в почку, да еще в тайге, где под звездами и без боли можно негромко говорить с Богом.

СЕРЕГА ИЗ ЛУКАШЕЙ

Биробиджан не настолько известен, чтобы люди, не бывавшие в нем, знали названия отдельных районов и улиц. Серега знал, а потому в военной комендатуре приморского города валял дурака так искренне, что капитан-лейтенант, начальник патруля, не мог понять, кто перед ним — душевно больной или отпетый наглец. Но все по порядку.

Серега был огромного роста, не имел проблем со здоровьем, окончил 10 классов школы № 4, расположенной в Лукашово, что в Биробиджане. Здоровый душой и телом, мой друг не поступил в институт, и это позволило военному комиссару области направить его в военно-морскую часть особого назначения. С тех пор Серега с гордостью говорил: «Спецназ не кучка …, а если кучка, то очень большая». Требования секретных инструкций не позволяли Сереге говорить кому бы то ни было, в какой части он служит, и Серега не говорил, как бы убедительно его об этом ни спрашивали.

Вот теперь мы вернемся в военную комендатуру приморского города, куда Серега залетел по случаю самоволки.

— Так откуда ты, говоришь, матрос? — в который раз спрашивал его капитан-лейтенант.

— С Лукашей, — глядя в глаза суровому офицеру, отвечал Серега.

— Я не знаю такого места. Из какой части?

— Из войсковой, естественно.

Беседа продолжалась более часа. Капитан был то ласков, то переходил на крик. Ситуация грозила выйти из-под контроля.

— Слушай, ты, посланец Лукашей или откуда ты там еще, я ведь могу и силу применить, — кричал капитан-лейтенант, — здесь не детский сад.

— Пожалуйста, — спокойно отвечал матрос, — рискните здоровьем. Применять физическую силу Уставом не положено.

К этому времени в суточный наряд по комендатуре заступала другая часть. Молодой лейтенант доложил о прибытии.

— Вот, оставляю тебе подарок, — ткнул пальцем в Серегу капитан-лейтенант, — задержан без документов и говорит, что с каких-то Лукашей, а где эти Лукаши, говорить, урод, не желает. Может, тебе скажет, если, конечно, ты ему популярно объяснишь такую необходимость.

Каплей[6] незаметно показал кулак лейтенанту, намекнув, какое средство необходимо использовать в разговоре с упрямым матросом, и вышел, а лейтенант уселся за стол на его место и так же приветливо, как первоначально каплей, спросил:

— Откуда, матрос?

— С Лукашей, — уже привычно ответил Серега.

— С Лукашей — это хорошо, только так ты можешь лепить каплею, а мне докажи, что с Лукашей. Там босоты немерено, и если ты не молотишь под лукашовского, раскинь мне за Лукаши, и я поверю.

Тут пришло время удивляться бойцу спецназа.

— В какой школе учился? — вдруг строго спросил лейтенант.

— В четвертой.

— Кто преподавал историю?

— Белла Исааковна Ложкина, а сын ее Мишка сейчас детским врачом работает, он во второй учился, не в нашей.

Лейтенант встал из-за стола, посмотрел на Серегу так, словно тот привез ему от мамы посылку с кедровыми орехами и салом, и с восторгом воскликнул:

— Земляк! Ну, как же тебя угораздило? — И не дожидаясь ответа: — Что там слышно на Лукашах?

Серега не успел ответить, потому что в это время помещение заполнил капитан-лейтенант.

— Как успехи? — Лицо у него было довольным, поскольку он сдал наряд и неизвестный матрос уже не его печаль-забота.



— Нормально, — раздраженно ответил ему лейтенант, недовольный тем, что его вытащили из Лукашей, как из теплой постели по тревоге.

— Ты с ним не либеральничай, — каплей кивнул в сторону Сереги, — пусть говорит, откуда он, а то ведь можно и…

— Да пошел ты, — огрызнулся лейтенант, — что бы ты понимал… это же с Лукашей пацан!..

— А ты с ним еще на брудершафт выпей, — не обратил внимания на нарушение субординации каплей, обрадованный окончанием наряда.

…И они действительно выпили, и говорили про Биробиджан и Лукаши, и вспоминали общих знакомых. А утром лейтенант отпустил Серегу к месту службы, не записав самовольщика в книгу задержанных, и каплей так и не узнал, из какой части Серега и что такое Лукаши.

Борис Евсеев

В ТОМ КРАЮ, КОТОРОГО НЕТ

(Правдивая история)

— Тимофе Йваныч! А Тимофе Йваныч!

— Чего тебе, несчастье?

— Тимофе Йваныч! День-то какой, а?

— День? А ничего себе день.

— Праздничный день, праздничный! А ежели так — причитается с вас, Тимофе Йваныч!

— Гм… Пожалуй. Ты прав. На вот, возьми, Сима. Да не употребляй много.

— Тимофе Йваныч! А Тимофе Йваныч! А вы с сыночком не в музей ли намылились?

— В музэй? Да. Вот именно. В музэй.

— Так закрыт же музей же сегодня ж!

— Ничего, Сима. Отопрут нам.

— Все! Тогда все! Берите взад свою деньгу. Я с вами, с вами! Покажу одну вещь сыночку вашему.

— Ты опять за свое, Серафим?

— Ни-ни-ни! Не за свое. Никак нет! За наше, кровное! За Максимушку!

Только у нас в Новороссии Максима Горького любили по-настоящему. Любили всего несколько человек. Может, трое, четверо. Но зато как любили! Любили как босяка, как баламута, как трудягу и сказочника.

И больше всех любил классика Сима Гимпель. И мало того, что любил, Сима знал Горького лично.

Подбоченясь и бережно выкруглив красноватые, торчащие вбок морковками усы, малорослый и слегка престарелый, со вздутым животом и худым вислокожим лицом, Сима, шляясь по площадям и базарам, «представлял Максима».

Сын конторщика-еврея и таборной цыганки — он, как влажнопушистый персик, впитал в себя лучшие свойства двух народов: был подвижен умом, словообилен, дерзок, склонялся к песням и пляскам тела и одновременно к плачу души. Может, именно поэтому ни к евреям, ни к цыганам Сима так и не прибился. Женат был пять раз. И каждый раз неудачно.

От всего этого Сима чувствовал себя никому не нужным. Казалось бы, Сима просто-таки обязан не вылезать из кумачовых президиумов и дамских литстудий, из ремесленных пролетарских училищ и школ рабочей молодежи, где, всласть постращав народ красными усами, должен был вспоминать и вспоминать о той единственной встрече с мировым классиком.

6

Каплей — капитан-лейтенант.