Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10

Всю свою оставшуюся жизнь Нюра была лучшим дворником района. А в окошке подвала часто видели стриженую девочку, разглядывавшую мир не выше колен, которая потом стала ее помощницей.

Видимо, Нюра истово верила в конец советской власти. Она молилась, чтоб ушли дьяволы. Она слабо надеялась, что вернутся хозяева с третьего этажа, хотя бы кто-нибудь из них! Ведь там было трое молодых парней, братьев девочки. Могли и выжить. С тринадцати лет Мила уже помогала ей собирать сухие ветки, протирать лавочки. К ней, тихой, привыкли, считали, что у нее не все дома. Но она была безвредна, и простая работа как раз по ней.Нюра умерла от крупозного воспаления легких, работая при лютом морозе. Место досталось тихой Миле.

Она всю жизнь, уже после Нюры, метет двор и моет лестницу. Она понятия не имеет, какую стену между жизнью и ею выстроила тетя Нюра. «Ведь это только начни узнавать про то да се, – видимо, так думала покойная Нюра, – конца в этом не будет». Пережив коллективизацию, с ужасом слушая про шахтинское дело, когда ездила к дядьке-забойщику, а потом попав в Москву в самое начало репрессий, она не пошла работать ни на завод, ни на фабрику, она пошла в услужение. Она видела на вокзалах этапы, она видела сидящих на корточках людей, справлявших нужду под прицелом ружей.

Ну, случись счастливый конец и вернись родители после смерти дракона – другое дело. Вот вам целехонький ребенок. А раз не вернулись, то нечего ей и знать, как сворачивали шеи людям за просто так, а хозяин, дошел слух, замерз на лесоповале в первую же зиму. Правда – неправда, тогда этого не знал никто. И должно было прийти время Хрущева, чтоб можно было задавать вопросы на эту тему. Но опять же… Не Нюре же их задавать… Она любила девочку как свою и, да простит ее Бог, наверное была бы расстроена, вернись родители. Ну, если подумать. С ними Милка прожила три года, а с ней уже считай семнадцать. Это вам не халам-балам. Деревенский голод в войну, детские болезни все, как одна, прошли друг за дружкой. Три раза, после скарлатины, воспаления легких и дизентерии, буквально из гроба дитя вынимала. Ну и чья она после этого? И думать нечего. Ее, Нюрина.

Откуда ей было знать, что Мила, моя лестницу в подъезде, иногда замирала перед дверью на третьем этаже, за которой была самая большая коммуналка дома. Она что-то смутно помнила, как бы чуяла про эту дверь. Вот она стоит в душном мраке, и кто-то сжимает ей голову, и она, маленькая, понимает: это должно означать молчание и нешевеление. А когда они ходили по комнате, Мила семенила ножками, держась за круглую резинку для чулок Нюры, вдыхая неизвестный ей запах женской плоти, чуть сладковатый, дурманящий и почему-то стыдный.Так пахла тетя Нюра, а из двери на третьем этаже пахло иначе. Каждый раз по-разному, но один тоненький такой сладкий дух возникал неожиданно. Иногда Миле хотелось об этом рассказать, но между спасительницей и спасенной правила говорить на неконкретные темы не было, как не было ласки, сюсюканья. Жизнь была строгой, аскетичной.

Однажды едва не случился мини-взрыв в их существовании. Пришел молодой парень с сумкой на плече и пачечкой книг на веревочке. Это было уже после смерти Сталина, Мила была уже барышня, то есть абсолютно ею не была. Пришелец был студент, искал угол.

– И где тебе тут угол? – строго спросила Нюра. – Нас двое. Третьему тут не быть.

Студент спросил, не знает ли она, кому в подъезде нужен жилец, уж очень ему удобен дом – факультет биологический близко, рукой подать…

– Не знаю, – сказала Нюра, – меня это не интересует. Походи ногами, поспрашивай.

– Можно я оставлю у вас свои бебехи? – спросил парень. – Плечо отдавил.

– Оставь, – милостиво разрешила Нюра.

Парень ушел. У Милы же почему-то нашлось дело на лестнице, и она шмыгнула следом. Нюра этого не заметила, ее глаз застрял на книжке из пачки, что в веревочке.

Она выдернула эту книжку, не забыв связать пачку, чтоб не было заметно. Книга была «Ботаника», значит, о растениях, давно, в другой жизни, Нюра видела эту книгу. Там черным по белому было написано: Михаил Домбровский, ученый-ботаник. И его портрет: красивый мужчина с буйными кудрями.

Опять всколыхнулось в ней все больное, давнее. Нюра ведь скрывала от Милки правду. Она показывала ей свои деревенские фотографии. «Вот твоя бабушка. А эта, боком, – мама. У нас тиф покосом прошел. Я успела тебя вывезти, когда он уже был в деревне. В юбку завернула и на поезд. Вывезла». Какие-то детали Нюра вносила для убедительности – юбку, например. «Люди в белом на станциях делали обход». Да, Мила помнила – были каки-то люди. Правда, они были в черном. Значит, забыла. Дитё ведь была.





Видимо, споро у нее все это вышло: вложить в чужую книгу фотографию кудрявой, в кружевах девочки, на обороте которой написано «Эмилия Домбровская, три года», лицом к лицу с ученым, завернуть книгу в кусок клеенки, обмотать бечевкой и сунуть под половицу, чуть-чуть прижав сверху углом сундука.

Зачем? Почему? Уже ведь не забирали людей, уже даже кое-кто вернулся. Но еще было страшно, выгонят с работы – и куда им деваться? А главное, каково девахе будет знать, какой у нее могла быть жизнь? Ведь это же спятить можно. Милка хорошая потому, что ничего плохого о жизни не знает. Школа – три класса. Нюра ведь не верила, что «этот гад» может умереть. Ну, умер, а где лежит? На Красной площади, значит, вечно живой. А то, что книга уже появилась в руках студентов, – так надо же их, дураков, на чем-то учить.

Нюра никогда не пускала жильцов, даже когда было очень голодно (зарплата-то одна). Но когда сама заболела, то сказала Милке: «Когда помру и будут проситься в угол, сдавай. Место там узкое, бери худеньких девчонок. Парней ни за какие деньги».Однажды в восемьдесят четвертом в дверь постучалась я. Мне сказали: дворники сдают недорого.

Мила

Она долго разглядывала меня, большую, грудастую деваху с хозяйственной сумкой в руках.

– Угол маленький, рассчитан на худых и низкорослых, – честно сказала она, – а ты вон какая – как дерево. Тебе у меня не поместиться.

Но я поместилась.

Это не меня пустили в угол, это в мою жизнь вошло не мое прошлое и поместилось во мне, как я поместилась на узкой кровати. И откуда мне было знать, что часы моей судьбы затикали несколько иначе.

Я на самом деле сама не знаю, как еле-еле сумела подогнуть на железной кровати колени, и тогда Мила возьми и убери одну спинку кровати, а под сетку подставь сундучок. «Вытягивайся, что суставы-то мучить», – сказала она. А спинку вынесла к помойке. «Пионерам на металлоломе будет выполнение плана», – засмеялась она. Я хотела сказать, что мне, может, скоро дадут общежитие, и могут прийти худые и слабогрудые, но постеснялась. Будто знала, что я ее первая и последняя жиличка и кровать больше никому не понадобится.

Итак, сундучок. Всякое передвижение мебели, даже такой убогой, как сундук и табуретки, занятие небезопасное. Обнаружится мышиная нора или старая хлебная карточка, потерянная еще в войну. Мы ведь плотно живем на прошлом, с первого дня жизни выстраивая из него же будущее. Другого материала у нас нету. Ваше прошлое лепит неотвратимость падения самолета, на который сядет ваш еще не родившийся внук. Или забытое слово, которое так к месту было бы произнести вчера, всплывет через месяц, и ты его скажешь некстати, но окажется, что именно оно, слово, завяжет узел мысли, и не ты, а кто-то другой, задумавшись, вдруг скажет: «А, пожалуй, и правда, что главный в человеке субстрат – слеза. Блаженны умеющие плакать. Самое чистое и искреннее, что есть в человеке, – слеза…»

Так вот, Мила двинула сундук. А под старым его местом криво лежала выскочившая дощечка. Мила поняла, что сдвинулась та сундуком, и стала прикладывать дощечку к месту как надо. И та покорно легла, как ей и полагалось. Но старательная хозяйка помнила, что пол непрочен и из-под дощечки могут лихо ринуться мыши. А это только начнись – такая поруха, конца ей не будет. И она стала искать гвозди и молоток, а я решила выйти во двор. Осень была теплая, желто-горячая. Я подымалась снизу, из подвала, когда остановился лифт и из него вышла девушка с двумя теннисными ракетками в короткой плиссированной юбочке и футболочке нечеловеческой белизны.