Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10

– Ефим, так его зовут, здесь по делам. Волею судеб он зашел к нам.

Понимаю. Она германистка, он из Германии. Общие дела. Сердце мое не дало сбоя при имени. Мало ли?..

– У него здесь переводится книжка. Его фамилия Штеккер. Ефим Штеккер.

Вот тут «мое сердце остановилось, мое сердце замерло». Так поет эдакий крепыш, глядя на которого моя подруга, тоже любительница красного словца, сказала: «Да его ломом не убьешь… Сердце у него остановилось…» Это несоответствие слов и могучести молодости ее забавляло, как всякий зигзаг жизни.

Бабушка – а ей, слава богу, за восемьдесят – пережила маму, любила телевизор и все, происходящее в ящике, воспринимала буквально. Плакала вместе с Таней Булановой, закатывалась над «тупыми родственниками» юмориста Евдокимова. Она слабела умом, не доставляя родным хлопот, а то, что не отличала войну киношную от настоящей и пугалась летящих с экрана самолетов, так это такая ерунда. Ну поплачет, ну посмеется. Так усыхал ее когда-то острый и ядовитый ум. Я – в бабушку. Наверное, буду такая же.

Но не о ней рассказ. О моем окаменевшем на миг сердце, которое остановилось и замерло при имени Ефим Штеккер.

А Елена несет нечто странное. Ефим собирает «мясо», так он говорит, для романа и пришел к ним в поисках материала. «Но что мы знаем? Ничего. Мы сказали, что это ты неким образом причастна к его герою. Речь идет о дворничихе, у которой ты жила. Она ведь дочь ученого Домбровского? Правильно?»

Боже, с какого конца ухватить мне эту историю? Можно – раз-два – и выдать, что Фимка, никакой не немец, а полуеврей, был моим первым мужчиной. Но разве в этом будет вся правда, от которой я, тетка на пятом десятке, прихожу в ступор? Положила ли я трубку или время, болотисто чвакнув, поволокло меня опять вниз, и где-то там вверху осталась и телефонная трубка, и моя теплая уютная жизнь, а стою по самую грудь в тине и кто-то неказистый и маленький слизывает тину с сосков, и я млею от этого и хочу, чтобы это было бесконечно?

Тысяча девятьсот восемьдесят пятый год. Девочка – я – снимает угол у дворничихи. Я не общественница и не отличница, и в институте мне не дают общежития. Хозяйку мою зовут Людмила, тетя Мила. Ей пятьдесят один год, она старая дева. Так она, говоря современным языком, себя позиционирует. И я, тогдашняя, размышляю над этим понятием. Учительница, врач, просто женщина, читающая книги, может называться старой девой. К дворничихе это слово – «дева» – не подходит по определению. Не годится, и все. Ну, скажем – одинокая. И доярка одинокая. И вагоновожатая тоже. Старая же дева – это метка другой породы людей, должно быть, живших ранее, потому что сейчас они исчезают в природе вообще. И это, на мой взгляд, прогресс, что бы там ни говорили. Сексуальная революция стерла грань между девушкой и женщиной. Но тетя Мила девственница. И мне это непонятно. Она хороша собой даже в дворницкой робе. Ее вырастила некая Нюра, бывшая дворничиха. И, как это принято считать достойным, произошло династическое продолжение профессии.

Нюра

Нюру я не видела. На стене дворницкой в дешевых рамочках она была неулыбчива и сурова. Моя хозяйка называла ее тетей, которая ее воспитала с младых ногтей, когда родители Милы умерли в какой-то мор еще до войны. Ну, с какой стати мне, студентке четвертого курса, интересоваться прошлым мором и всем последующим? А могла бы, дура, и поинтересоваться, может, чужой опыт жизни прибавил бы ума и зоркости. Но разве смолоду мы бываем мудрыми? Я мечтала о любви, одевалась в магазине «Богатырь». Там были, пусть и в небольшом количестве, кофты и юбки пятьдесят второго размера. Среди богатырей я была не очень. Вещи были убогие, но сейчас я даже не соображу – это мои сегодняшние понятия или я и тогда это понимала? Думаю, нет. Бабушка, мама, женщина на фото, тетя Мила и еще тысячи женщин, которых я видела, одевались плохо, потому что хорошие вещи можно было купить с рук в специально приспособленных туалетах возле МХАТа, в ГУМе, но где бы я взяла такие деньги?





Но моя история не о моей бедности. Бедность – это общий фон жизни, который уже не замечают. Люди стыдливо-насмешливо перешагнули восьмидесятый, когда мы уже должны были жить при коммунизме. Может, таким и должно было быть осуществление мечты – равенство большинства в скудости существования?

Но я же не об этом! Чтоб вырулить к состоянию озноба и ужаса при имени Ефим Штеккер и тому, зачем он приехал и к чему я была, по мнению Елены Васильевны, причастна, мне надо вспомнить все о Нюре, мрачной женщине с серой фотографии, что висит в простой деревянной рамке.

Я о ней знаю со слов Милы очень мало. Но случайно я была в ее деревне Кучеровке. Там строили железнодорожную станцию. Там я проходила последнюю перед выпуском практику. Кучеровых, а такая фамилия у Милы, полдеревни. Старики помнили Нюру, которая бежала сюда в тридцать седьмом из Москвы с девчонкой. Там – словечко, там словечко… Песенка не складывалась. Так что за точность жизни Нюры я не ручаюсь. Детали. Девочку Нюра всегда стригла наголо. При немцах отдала в школу. Старики говорили: «Нюрка советской власти боялась больше, чем немцев. Что-то ей Москва сделала». – «Что, что… – бормочет старуха, у которой я на постое в деревне. – Она только-только в Москву приехала. Нашла место. По кухне там и с дитем. Ну, и секир башка всем. Такое было время, сталинское. А Нюрка его и в селе повидала. Ну и подумай сама».

Я узнала, что из того дома, двор которого мела Нюра, а сейчас метет Мила, в приснопамятное время увели семью, где Нюра была домработницей. Трехлетнюю младшенькую она буквально прикрыла широкой деревенской юбкой. Потом – не сразу, через войну – Нюра стала дворничихой, получив в полуподвале дома, где жили родители Милы, комнатенку. Девочку она сразу после спасения остригла наголо, одевала в ношеные вещи, которые выбрасывали жильцы. Сказала всем, что девчонка – сирота из ее деревни, и никто из дома не признал в существе из тряпок и без волос дочь уведенных ученых-ботаников. Считалось, что увели всех. Та девочка была буйно кудрявая, носила шелковые платьица и играла в колечко с палочкой, и ей не разрешали водиться с кем попало. А Нюрина девчонка стала Милкой-побирушкой, и дворничиха в целях конспирации способствовала дурным, или скажем не лучшим, поступкам девочки: можно было и попрошайничать, и рыться в мусорных баках, и приворовывать.

И я спрашивала и думала, думала и спрашивала.

Я ведь жила у этой женщины, которая говорила: «У меня болят корни волос. Меня в детстве всегда стригли наголо. Все боялись тифа».

Тиф – Сталин. Сталин – тиф. Это уже в моей голове, на которой волосы растут без боли, стучит мысль.

Она вышла тогда, когда опечатывали дверь, на раскоряченных ногах, между которыми замерла девчонка. В запущенном грязном подвале Нюра завернула ее во фланелевую юбку, сама осталась в исподней, благо та черного цвета, так и добралась до вокзала. В Кучеровке она тайно взяла чужую метрику племянницы-ровесницы и уехала в соседнюю деревню с неузнаваемым ребенком, не то мальчиком, не то девочкой. Там дождалась войны, абсолютно ее не боясь, ей казалось, что все страшное она уже видела, там Мила пошла в школу, которую немцы не закрыли. Нюра жила скрытно, она учила этому и девочку – бежать от людей, никому не верить, бояться всех. Она продолжала стричь ее наголо – будто от вшей. Это было понятно. Она соскабливала сходство с той кудрявой девчонкой, фотографию которой носила в лифчике. «Потому что так надо», – объясняла она себе это.

После войны Нюра опять поехала в Москву. В той квартире была коммуналка, а на дверях подъезда висело объявление: требуется дворник, жилье предоставляется. Комната в полуподвале оказалась той, в которой она переодевалась в тот страшный день. И она вернулась сюда.

Девчонка уже вовсю мела двор, когда у благодетельницы начали неметь ноги. Каждым летом, когда работники роно ходили и переписывали детей, Милка отправлялась в деревню как бы в помощь на сбор урожая, а возвращалась – школьная перепись уже была завершена. Нюра берегла девчонку только ей понятным способом. А кому она нужна была, эта как бы и не совсем нормальная девочка, чтобы так уж вникать особенно?