Страница 21 из 118
— Довольно, пять.
— Нет! — ответила дамочка.
— Четыре? — удивился ассистент.
— Три! — грозно выпалила она и добавила тихо. — Я знаю, с кем имею дело.
Мужчина пожал плечами.
Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, — думала я о нем, — как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).
С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что Литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются ее необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на нее попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Ильи Обыденский, когда было еще темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперед и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего…», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушел. Он прошел потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца Литургии, так как время мое истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).
Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошел Ильин.
— Где тут Пестова? — спросил он.
Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжелую книгу — переводила узор. Ильин подошел, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.
— Вы сами писали? — спросил он.
— Да, конечно, — отвечала я.
— А чем пользовались?
— Первоисточником.
— Чем? — переспросил Ильин.
— Библией, — прошептала я, подняв голову.
Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:
— Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но, все равно, прекрасно написано!
У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» — вырвался и убежал. Он сберег нашу тайну.
Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вел себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.
— Где же ребята? — спросил он. Я развела руками:
— Не знаю.
Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.
— Вот теперь лучше стало, — сказал он и удалился.
Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.
А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.
Нам задали писать этюд с обнаженной натурщицы — молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я… я ушла, не закончив работу.
За благословением к старцу
Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег еще не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было ее тайное имя, а мы знали ее как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьей, недалеко от них ютилась в темной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз ее обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из ее карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала ее у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои теплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике ее разоренной обители отце Митрофане.
Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясен святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидать старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить мое учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему свое сердце.
Ноябрьским морозным днем мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замерзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и легким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замерзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.
Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких черных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую теплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделенная от комнаты занавеской, а перед ней — еще одна маленькая железная печка-буржуйка с черной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажженными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминающая скорее покойницу, чем живого человека.
Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола еще метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.
Батюшка был уже грузный, тяжелый, отекший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте-ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском, под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.