Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 189

Как ни легкомыслен был мой приятель, но случай разыграть из себя маэстро явился для него уж очень желанным. Он внимательно прочитал мою пьесу и затем, подсев ко мне на предмет кое-каких мелких изменений, в ходе нашей беседы так перекроил всю вещь, что от нее, можно сказать, камня на камне не осталось. Он вычеркивал, вписывал, убирал одно действующее лицо, вставлял другое, — словом, учинил над моим детищем такой суд и расправу, что у меня волосы встали дыбом. Лишь моя непонятная убежденность, что уж ему-то это дело известно до тонкости, удержала меня от возражений; недаром же он толковал мне о трех единствах Аристотеля, о строгих правилах французского театра, о правдоподобии, о гармонии стиха и обо всем прочем, что к сему относится. Так как же мне было не считать его не только знатоком, но доподлинным ценителем театра? Он поносил англичан и презирал немцев, — короче говоря, потчевал меня все той же драматургической тягомотиной, которой я довольно наслушался впоследствии.

Как мальчик из басни, я унес домой свое растерзанное детище и попытался восстановить его, но тщетно. Тем не менее поставить на нем крест я не хотел и, сделав некоторые поправки в рукописи, отдал ее переписать набело нашему писцу. Потом я преподнес отцу свое творение и с этого дня получил право хотя бы спокойно ужинать после спектакля.

Сия неудачная попытка заставила меня призадуматься, и я решил ознакомиться с первоисточниками теорий и законов, на которые все вокруг меня ссылались и которые тем не менее стали мне подозрительны после озорной выходки моего нахального учителя. Это потребовало от меня не столько труда, сколько усидчивости. Прежде всего остального я прочитал трактат Корнеля о трех пресловутых единствах и из него уяснил себе, что́, собственно, под ними подразумевалось; но вот кому и зачем они нужны, я так и не понял и уж тем более пришел в смятение, когда прочитал яростные нападки на «Сида», а также предисловия, в которых и Корнель и Расин обороняются от наскоков критиков и публики. Тут мне, по крайней мере, открылось, что ни один человек не знал, чего он хочет, ибо даже «Сид», так всех потрясший, по воле всемогущего кардинала был объявлен решительно неудачным произведением; узнал я также, что сам Расин, кумир моих французских современников, сделавшийся и моим кумиром (я лучше с ним ознакомился, когда старшина фон Оленшлагер побудил нас, детей, представить «Британника», в котором мне была поручена роль Нерона), не смог осилить критиков и ценителей искусств. Все это окончательно завело меня в тупик и, вдосталь намучившись от нескончаемых «за» и «против» пустопорожней теоретической болтовни прошлого века, я, что называется, вылил воду вместе с ребенком и решительно отбросил от себя весь этот старый хлам, уразумев, что даже авторы превосходнейших произведений, начиная вдаваться в теорию и пытаясь теоретически обосновать свои действия или же защититься от нападок, испросить прощения и пощады, отнюдь не всегда находили убедительные доводы. Посему я поспешил вернуться к живому, к существующему, стал еще ревностнее посещать театр, читать все больше и добросовестнее, так что вскорости проштудировал всего Расина и Мольера, как и большинство пьес Корнеля.

Королевский лейтенант продолжал жить в нашем доме. Обычного своего поведения, и в первую очередь по отношению к нам, он ни в чем не изменил. Мы стали, однако, замечать, а наш кум — толмач еще больше утвердил нас в этом, что лейтенант нес свою службу уже без прежнего бодрого рвения, хотя с не меньшей щепетильностью и неослабным усердием. Его душевный склад и повадки, характерные скорее для испанца, чем для француза, капризы, в той или иной мере неизменно влиявшие на его поступки, несгибаемость перед лицом обстоятельств, раздражение, в которое он впадал, случись кому-нибудь ненароком его задеть, — все это, вместе взятое, не могло время от времени не доводить его до столкновений с начальством. Вдобавок он дрался и был ранен на дуэли, причиной которой послужила ссора, начавшаяся в театре, и королевскому лейтенанту, конечно же, было поставлю в вину, что он, будучи блюстителем порядка, сам же прибег к недозволенным действиям. Все это, вероятно, и заставило его жить более замкнуто и, возможно, в иных случаях действовать менее энергично.

Тем временем многие из заказанных картин были закончены и доставлены в наш дом. Граф Торан проводил теперь свой досуг в уже помянутой верхней комнате за рассматриванием оных, приказывая прибивать полотна то поближе одно к другому, то пореже, а в иных случаях, за недостатком места, вешать одно на другое, затем снова снимать их со стены и скатывать в рулоны. Он все пристальнее вглядывался в работу художников, не мог нарадоваться отдельным удачам, но многое ему все же хотелось видеть изображенным по-другому.

Это послужило толчком к новой, достаточно странной операции. Поскольку один художник лучше писал людей, другой — средний план и фон, третий — деревья, а четвертый — цветы, то графу пришла в голову мысль, объединив их таланты, поощрить возникновение совершенных живописных творений. Начало было положено немедля тем, что в готовый ландшафт художнику-анималисту велено было вписать еще и красивые стада. Но так как для них не всегда хватало места, а художник не скупился на двух-трех лишних овец, то даже пространнейший ландшафт вдруг становился чересчур тесен. А тут еще портретисту предлагалось дополнительно вписать пастуха и нескольких путников, которые, в свою очередь, отнимали воздух друг у друга, так что оставалось только удивляться, как они всем скопом не задохнутся среди этих «необъятных далей». Никто не мог заранее сказать, что из той или иной картины получится, а законченная, она никого не удовлетворяла. Художники мало-помалу озлоблялись. Первоначально заказы были для них выгодны, доработки же шли им в ущерб, хотя граф и в этом случае был достаточно широк. Картина, по частям и вперемежку созданная различными художниками, сколько они не старались, не производила должного впечатления, и под конец каждый художник стал полагать, что его работа испорчена, более того — уничтожена работой коллеги. Еще немного, и среди живописцев возникли бы раздоры и непримиримая вражда. Все эти переделки, вернее, доделки, производились в студии, где я, как уже говорилось, все время торчал среди художников. Меня донельзя забавляло выбирать из множества набросков (главным образом с животных) отдельные или групповые зарисовки, по моему мнению пригодные для дали или для близи; случалось что художники, по собственному убеждению или из симпатии ко мне, соглашались на мои предложения.

Все участники этого предприятия пали духом, в особенности Зеекац, человек ипохондрический и угрюмый, впрочем, слывший среди приятелей душою общества благодаря находившим на него внезапным приступам неудержимого веселья, но во время работы не терпевший ни соглядатаев, ни стороннего вмешательства. И вот теперь, едва покончив с трудным уроком, который он выполнил с неизменным прилежанием и с горячей любовью, всегда теплившейся в его сердце, Зеекац должен был не раз и не два катить из Дармштадта во Франкфурт, чтобы либо вносить изменения в собственные картины, либо дополнять чужие, либо, еще того лучше, видеть, как при содействии собрата по искусству его излюбленные творения превращаются в безвкусную мешанину. Уныние Зеекаца неуклонно возрастало, возрастала и воля к сопротивлению, так что нам лишь с великим трудом удавалось уговаривать кума — за это время и он сделался нашим кумом — потакать прихотям графа. Помню, как сейчас: когда уже прибыли ящики, в которые предстояло упаковать картины для отправки по месту назначения, к тому же в таком порядке, чтобы обойщик мог сразу развесить их на стенах, вдруг потребовались еще какие-то мелкие доделки — вытребовать же Зеекаца во Франкфурт на сей раз оказалось невозможным. Ведь напоследок он сделал все, что было в его силах, изобразив на досках, предназначенных для двери, четыре стихии в аллегорических образах детей, которых он писал с натуры, причем положил немало труда не только на аллегории, но и на каждую деталь росписи. Работа сдана и уже оплачена, и он полагал, что выскочил наконец из этой истории, а тут изволь опять ехать во Франкфурт на предмет расширения с помощью нескольких мазков картин, взятых в недостаточно крупном масштабе. Другой, так утверждал он, может это сделать ничуть не хуже, он уже замыслил новую работу, — словом, он не приедет. Отправка на носу, а холстам еще надо сохнуть, так что откладывать дело не годилось; отчаявшийся граф носился с мыслью привезти художника под военным конвоем. Мы все только и ждали увоза картин и в конце концов нашли единственно возможный выход: послали за Зеекацем кума-толмача, которому удалось-таки привезти упрямца с женою и детьми. Граф встретил его весьма дружелюбно, всячески за ним ухаживал и щедро одарил при прощании.