Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 50



До сих пор сохраняется двойственность конкретного и отвлеченного смысла: производить работу, эффект, переворот и производить ребенка на свет или производитель работ, делопроизводитель и производитель — племенной бык, жеребец; происшествие и происхождение; логический вывод и выводок утят.

4. Школа языка

Наш язык полон конкретных, образных слов и выражений, и до сих пор создаваемых образным мышлением. Но служит он уже по преимуществу мышлению понятиями. В этой двойственности языка большая прелесть и ценность. Слово обладает как бы прозрачностью — мы различаем его строение, его корень, слои значений: под понятием, под отвлеченным представлением открывается наглядный образ. Завтра (еще у Пушкина заутра, а заутреней называется ранняя церковная служба) — это после утра; вчера (народное вечор) — это просто старый родительный падеж от слова вечер. Отшельник — человек, который отошел от людей, удалился от мира. Возмущение, смута, смущение, смутный, омут, мутить — каждое из этих слов представляет особый ход мыслей от одной и той же основы.

Ребенок проходит длительный период предметного, наглядного мышления. Он сначала не понимает переносного значения слова, принимает каждое слово буквально. Маленький Давид Копперфильд в романе Диккенса пугался, когда нянька говорила, что у нее голова идет кругом: он боялся, что У нее действительно голова в конце концов совсем отвертится, и бросался к ней, чтобы остановить это вращение.

Во время войны я был свидетелем такого разговора в домовой конторе. Маленькую девочку спрашивают:

— Где твой папа?

— На фронте.

— Что он там делает?

— Фашистов бьет.

— И много набил?

— Много.

— А сколько же?

Девочка подумала, повела глазами:

— Мешок.

Для ребенка мешок — может быть картошки — образ множества вообще.

Если бы ребенок оказался сразу в такой ученой среде, которая пользовалась бы только словами-понятиями или научными терминами, то он, вероятно, вовсе бы не научился говорить. Но, к счастью, самые научные умы принуждены говорить образно, потому что образен самый язык. Как передать совершенно отвлеченно заход солнца? Солнце зашло? Село? Закатилось? Опустилось? — все это олицетворения, образные выражения: огненная масса не может ни ходить, ни сидеть, ни катить себя, ни опускать себя вниз. Мы не в состоянии вырваться из этой природной образности языка, хотя обычно уже и не останавливаем на ней внимания.



И вот язык оказывается лучшей, самой естественной, можно сказать исторической, «школой» для подготовки к отвлеченному мышлению. Ребенок органически вживается в язык, осваивает его обобщения и отвлечения по мере своего роста.

Слово является как бы слепком мысли, как раковина сохраняет форму наполнявшего ее моллюска. Живой образ употребляется затем в переносном смысле: ты мне щит, ты мне будешь за щит (то есть как щит). Наконец, создается слово защита, сначала в прямом, узком смысле военной охраны и обороны, потом в широком, отвлеченном смысле покровительства.

Ребенок проходит подобные движения мысли заново, следуя как бы по внутренней винтовой резьбе слова.

В готовых сочетаниях слов, в наборе грамматических форм и синтаксических связок он усваивает огромное наследие навыков мысли. Без этого сложного аппарата языка, без этой естественной школы ум его не мог бы создавать представлений и понятий и мысль его оставалась бы лишь смутной и летучей тенью.

Ребенок с первого дня рождения оказывается в атмосфере речи. Она даже предшествует его умственному опыту — голос, слова, интонации окружающих сопровождают первые же его ощущения, начальные его движения, самые его ранние впечатления. Словами он научается запоминать и осмысливать свои переживания, с помощью слов он образует представления, из слов возникают его первые неясные мысли. Мало-помалу он осваивает огромный механизм языка от основных его осей и передач до мельчайших колесиков, рычажков, зубчатых сцеплений и винтиков, посредством которых слова подбираются, поворачиваются той или другой стороной и сцепляются друг с другом. И мы настолько осваиваем эту сложную механику речи, что она действует уже как будто сама собой, почти без всякой заботы и внимания с нашей стороны. Мы не ощущаем никакого расстояния, никакого различия между мыслью и словом — они совпадают, сливаются. Мы просто думаем — и говорим. Иногда даже кажется, что мы говорим и не думая совсем, — слова произносятся так автоматически, непроизвольно, что, случается, мы и сами удивляемся, откуда чтб берется или что это мы наговорили сгоряча!

Дело в том, что контакты между всеми этими рычажками и колесиками речи сделались у нас уже почти рефлексами и могут совершаться помимо нашего сознания, повинуясь только общему направлению нашего внимания или влечения.

Этот автоматизм чрезвычайно облегчает работу нашей речи. Если бы всякий раз приходилось подыскивать слова, вспоминать правила грамматики, выбирать предлоги, союзы и местоимения, соображать, какие формы и окончания придавать словам, то произнесение одной только фразы занимало бы четверть часа и поглощало бы все наше внимание, — а на то, чтобы мыслить, его уже не осталось бы. Так и бывает, когда говоришь на чужом, недостаточно знакомом языке.

Вот почему слово может действовать мгновенно, молниеносно, как удар хлыста, как пуля, — огромная машина внутри нас вся приходит в действие, волнуя наше существо до самых его глубин и поднимая в нем сильнейшие чувства.

Еще важнее общественная сторона усвоения языка. Мы ограничены нашим словарем, нашей грамматикой, всей системой нашего языка, как шахматист набором фигур и правилами игры. Для того чтобы нас понимали, мы должны соблюдать правила речи. Конечно, слов в нашем словаре очень много, и значения их не такие определенные, как значения чисел — сочетая слово с теми или другими словами, мы можем придать ему новый оттенок смысла и даже совсем новый смысл. И тут прозрачность русского языка очень способствует его гибкости и выразительности. А возможность сочетаний слов почти безгранична.

И все же, когда нужно передать мысль в совершенной точности, приходится взвешивать каждое слово. В особенности это необходимо, если образность и обыденное значение слова могут затемнить понимание отвлеченного понятия, или если слово способно вызывать чувства, мешающие ясности суждения.

С другой стороны, очень тонкое личное переживание тоже трудно выразить словами, и это затруднение испытывают в особенности поэты.

«О, если б без слов сказаться душой было можно!..» — восклицает Фет.

А Тютчеву даже кажется, что высказанная мысль уже не та, что она искажается словами:

Действительно, мы не в состоянии «раскрыть» друг перед другом непосредственно «всю душу» и вынуждены выражать свои переживания через посредство языка. Но это, пожалуй, даже лучше.

Каждому из нас, естественно, кажется, что он чувствует и мыслит как-то особенно, по-иному, чем другие. Но это, конечно, иллюзия. Природа наших ощущений и чувств единая у всех, и качественно они однородны; различия же — в реальной, фактической обстановке их, внешней и внутренней. Человеку, которому абсолютно чужды, например, чувства восхищения или зависти, трудно было бы понять их в другом, даже если вся душа последнего была бы «открыта нараспашку». Но у каждой зависти или восхищения есть своя особая история, происходившая в различной обстановке и с различными действующими лицами, и это-то и делает мою зависть и мое восхищение отличными от всех других. А эту историю как раз и можно рассказать словами. И такие рассказы мы все понимаем при всем разнообразии в них обстановки, характеров и перипетий; они составляют один из важнейших и самых сильных элементов художественной литературы.