Страница 102 из 118
Взгляды разбойников были обращены в сторону леса — густого, пустынного, безмолвного, — того самого леса, в котором скрывался бунтовщик. Но каратели охотились не за ним… Ночью во Врацу пришло донесение, что за час до рассвета в этот лес с гор спустилась чета, видимо, намереваясь переправиться через Искыр и податься в леса Стара-планины.
Взбудораженные вчерашней победой разбойники ждали знака, между тем как Джамбалаз, сойдя с коня, обсуждал с главарями башибузуков обстановку и план преследования. Это был высокий, смуглый, чернобородый человек лет сорока в черкеске, весь увешанный оружием; из-под высокой косматой папахи зло сверкали колючие глаза.
Вдруг со стороны овчарни грянул выстрел, разбудив в горах раскатистое эхо.
— Комиты! Комиты! — загалдели разбойники.
Взгляды всех обратились к овчарне, над которой взвилось облачко дыма; утренний ветерок подхватил его и развеял среди деревьев. После минутного смятения отряд дал залп, повторенный оглушительным раскатистым эхом. Опушку заволокло дымом. Раздались крики:
— Джамбалаз убит!
Джамбалаз и. впрямь упал. Пуля пронзила ему горло, изо рта хлынула кровь. Он был сражен пулей, посланной из загона.
При этом известии отряды карателей мгновенно охватила паника; разбойники кинулись врассыпную и попрятались кто где. Труп предводителя исчез, конный отряд ускакал. Но выстрелов не последовало.
Прошло довольно много времени прежде чем башибузуки догадались, что комиты попрятались в лесу; несколько черкесов похрабрее вошли в лес со стороны челопекской дороги и принялись его прочесывать. Наткнувшись на убитого четника — чернобородого мужчину лет тридцати с перевязанной тряпками раненой ногой, они смекнули, что чета ушла в горы.
(В самом деле, после гибели Ботева часть его четы, человек сорок, которую вел славный юнак Перо{204}, раненный в ногу, ушла в горы; четники целую ночь скитались в лесах, усталые, голодные, а к рассвету спустились в Челопекский лес и заснули там мертвым сном, не подозревая, что по их следу уже идет погоня).
Шальная черкесская пуля настигла Перо в лесу. Других жертв не оказалось. И только в овчарне черкесы увидели еще один труп.
— Поп-комита! — удивленно закричали они.
Там лежал молодой, безбородый парень в распахнутой монашеской рясе, из-под которой виднелась залитая кровью одежда четника. Почерневшие от пороха губы говорили о том, что парень застрелился сам, — застрелился из того самого ружья, из которого уложил Джамбалаза. Виделся ли он ночью с четниками, того никто не знал.
Противно обычаю, башибузуки не отрубили бунтовщику голову, не стали носить ее на шесте по селам, как трофей — так подействовала на них смерть предводителя. Они ограничились тем, что подожгли овчарню, где лежал труп. Она дымилась до самого вечера. К вечеру же два отряда карателей настигли в ущелье на берегу Искыра тринадцать четников, которые после полудня спустились туда, надеясь перебраться через реку вброд, и уложили их всех.
Илийца давно умерла. А полумертвый ее внук выжил; нынче это крепкий, статный мужчина — майор П. Покойная его бабка говаривала, что своим выздоровлением он обязан не столько небрежной молитве сердитого монаха, сколько тому добру, которое она от всей души хотела сотворить, но не смогла.
Октябрь 1899 г.
Перевод В. Поляновой
ПАВЛЕ ФЕРТИГ
В Хисаря его знали все. Он встречал приезжих у южных ворот крепостной стены — так называемых «Верблюдов»{206} — с радостными приветствиями, прыжками и веселыми шутками. Он и потом веселил их как умел. И все знали Павле Фертига, любили его и давали ему денег.
Павле Фертигу было лет восемнадцать-двадцать. Дурковатый, полусумасшедший, незлобивый, шалый, часто остроумный, он никогда не унывал, несмотря на свои лохмотья и жалкую внешность. Его длинное немытое веснушчатое лицо озаряли большие чернью глаза, в которых светилось выражение постоянной беспричинной радости. Беспричинно веселый, настроенный на шутливый лад, всегда готовый сказать что-нибудь оригинальное, неожиданное, глупое или глубокомысленное; всегда готовый услужить, сделать то, о чем его попросят, сказать, о чем не просят, удивить и рассмешить, он стал любимцем посетителей хисарских вод; его мальчишеская болтовня, его нелепые замечания таили в себе язвительную иронию, они забавляли, передавались из уст в уста, вносили оживление в собрания и беседы…
Особый предмет его шуток составляли женщины, молоденькие и хорошенькие, а для ветрениц Павле был просто опасен… Он вынюхивал, выслеживал все хисарские идиллии, которые должны были остаться тайной и которые его простодушно-беспощадная, прозрачная речь делала достоянием сметливых умов…
Павле Фертиг был родом из городка С., где жила его мать, последняя беднячка, оставившая его на произвол судьбы; был у него и брат, исчезнувший неизвестно куда. Павле Фертиг жил на подаяния, получаемые за услужливость, за то, что потешал гостей Хисаря, носил их узлы в баню, ходил пешком с разными поручениями в Карлово, встречал возле «Верблюдов» новых курортников, осыпая их благопожеланиями; бегал, выслушивал приказания, пел, кувыркался. Гривенники, полуфранковые монеты, а то и целые франки густо сыпались в его шапку.
Павле Фертиг обладал особым искусством изображать движение поезда. Крикнув «Фертиг!»[49], он прижимал руки к телу и начинал бегать вприпрыжку, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, издавая звуки «пых-пых, пых-пых» и тем самым подражая пыхтенью паровоза. Затем бег и шум постепенно замедлялись, поезд прибывал на станцию… Ни один экипаж с курортниками не отбывал из Хисаря без того, чтобы в ту минуту, когда лошади должны были тронуться, рядом не появился Павле, не протянул на прощанье свою шапку и не подал свою любимую команду «Фертиг!»
За это его и прозвали Павле Фертиг.
Но несмотря на постоянные подачки, Павле ходил в лохмотьях, босой, полуголодный и ни на что не тратил денег. Драная одежонка на нем была с чужого плеча, голод он утолял скудными остатками с чужого стола; спал у околицы, возле «Верблюдов», в лачужке, сооруженной из кольев, камыша и банок из-под керосина, а порой — возле какой-нибудь лавки, завернувшись в свой потертый пиджак; тощий, грязный, всем довольный, подобно философу-цинику, не знающий желаний и забот. Его бережливость и попрошайничество вызывали удивление. Некоторые думали, что он зашивает деньги в одежду или зарывает их в землю, но это были одни предположения, для всех оставалось загадкой, куда они деваются. Нередко к нему приставали с расспросами:
— Эй, Фертиг, ты, наверное, собираешь деньги на свадьбу; где ты их прячешь?
— Господу богу, господу богу посылаю!.. Туда! Да здравствует швейцарское царство! Фертиг!
Название Швейцария составляло и исчерпывало весь запас его познаний по всемирной географии. Это слово в его голове связывалось с понятием обо всем, что есть в мире прекрасного, благородного и ученого.
— Она настоящая швейцарка! Ах, ах, что за красавица!.. — восклицал он восхищенно, когда мимо проходила какая-нибудь пригожая девушка или дама, вся пунцовая от комплимента Фертига.
Я имел честь снискать одобрение Павле и потому сходил за «швейцарца». Он награждал меня этим титулом каждый раз, когда его шапка проплывала мимо меня… Наблюдая за забавлявшими нас его шалостями и дурачествами, я нередко испытывал непонятную грусть. Этот почти двадцатилетний парень, юродивый, обиженный природой, предмет издевательств праздных бездельников, казался мне необъяснимой жестокой загадкой, укором веселости, вызванной величайшим несчастьем, какое только может постичь человеческую душу. А бедная, больная душа Павле, безвозвратно утратившая равновесие, лишенная здравой опоры разума, тонущая в беспросветном мраке, была вольна смеяться и возбуждать смех, который заглушал чувство сожаления… Счастлив он был или несчастлив… Таились ли в его душе какие-нибудь другие, более возвышенные человеческие чувства, кроме несознательной склонности к грубым шуткам и проявлений мелочной, животной корысти? Это было неизвестно. Вероятно, нет. Страдал ли он от сознания своего положения? Ведь это сознание существовало! Так или иначе, но он был всегда весел! Он был неизменно весел и обречен, смеша и потешая людей своими глупостями и паясничаньем, получать подаяния, которыми не пользовался…