Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 123



Спускаемся в пологую лощину, что лежит между нашими и вчерашними позициями противника. Здесь трава погуще, подичее, то тут то там торчит репейник, угрожающе выставив колючие серые шарики. Еле заметна полузаросшая подорожником и лопухами колея полевой дороги, тянущейся вдоль лощины. По этой дороге, как видно, не ходили, не ездили давно.

— Наш солдат! — слышится удивленный возглас. Мы останавливаемся, смотрим. Действительно, на полузаросшей колее, поперек нее, лежит наш убитый солдат. Лицом вверх, без пилотки, без ремня, карманы гимнастерки выворочены, рядом с убитым, повсюду вокруг него — на листьях подорожника, на земле золотится россыпь стреляных гильз — коротеньких гильз от нашего автомата. И тут сердце мое вздрагивает. Острая боль пронзает меня: возле убитого жестяная труба, рупор Пети Гастева. Неужели он? Подхожу. Да, он. Никаких сомнений. Машинально поднимаю трубу. В ней — пулевые пробоины. Три, а может быть — больше. Но какое это сейчас имеет значение?

Замечаю, что возле Пети, на земле, лежит маленькая серенькая книжечка. Я узнаю ее. Поднимаю. Русско-немецкий разговорник. Пособие, как разговаривать с пленными немцами. В свое время, когда мы еще только начинали нашу работу, я дал этот разговорник Пете, чтобы практиковался. Он всегда хранил эту книжечку в грудном кармане гимнастерки. А в другом лежала его красноармейская книжка.

— Пошли, пошли! — торопят меня. — Не отставай!

Но я остаюсь возле Пети. Другим, может быть, и непонятно, почему я задерживаюсь: для всех убитый солдат дело в боевой обстановке обыкновенное, мало ли наших однополчан осталось лежать в поле. Ну, можно остановиться, взять документы, если сохранились на теле, чтобы потом передать в штаб. А что задерживаться? Не останется никто лежать вот так: придут похоронщики — всех приберут в братскую могилу.

Для других Петя просто убитый солдат, один из многих. А для меня… Очень жаль его. Горько, что его нет. Горько, что не увидимся с ним после войны. Печально, что не смогу быть при том, когда его предадут земле, и даже не сразу узнаю, где произойдет это. Страшно подумать — как писать его матери о случившемся? Написать должен именно я, а не только, как всем, официально, полковая канцелярия. Ведь я к Пете в последнее время фактически был ближе, чем кто-либо. Я был его непосредственным командиром в нашей совместной работе.

Спохватываюсь: все уже ушли, я один стою в поле над телом Пети, на котором лежит теплый, розовато-золотистый свет раннего утра.

Прощай, Петя! Извини, что не могу проводить тебя в последний путь: сам понимаешь — идет наступление, мы спешим. Я напишу твоей маме. Обязательно напишу!

Спешу догнать своих — они уже далеко. Стараюсь понять: как случилось, что Гастев, направляясь от передовой на КП полка, оказался совершенно в противоположной стороне — между нашими и немецкими позициями? Ночью в степи сбиться с направления не мудрено, знаю по своему личному опыту. Сплошной нашей траншеи по всему переднему краю нет, есть только отдельные окопы, меж которыми довольно большие промежутки. Вот в такой промежуток и мог забрести Петя, понадеявшись на то, что правильно ориентируется, — вместо того чтобы идти от передовой, пошел, наверное, вдоль нее, а она-то не прямая линия, с поворотами, изломами — вот запутался в этих поворотах. А оказавшись на ничейной полосе, очень просто мог натолкнуться на какой-нибудь дозор противника — он, заботясь о том, чтобы мы не помешали ему отойти скрытно, наверное, такие дозоры впереди своих позиций выставлял. Ну а дальше можно представить, как было дело: столкнулся Петя с немцами, бился до последнего патрона, что были в диске его автомата. Убили его, обшарили и ушли…

Останется Петя Гастев теперь навеки в орловской земле. А медаль, которой он награжден, так и останется неврученной.

Догоняю своих. Проходим через брошенную немцами позицию: аккуратно вырыты окопы, брустверы тщательно выложены дерниной, которая уже прижилась, — значит, оборону здесь противник готовил заблаговременно.

Немного погодя на нашем пути встречается деревня, вытянутая над неширокой лощинкой, по которой меж невысоких кустиков струится крохотный, рожденный, видимо, из ближних ключей, ручеек; он так узок, что мы перешагиваем его, не замочив ног. Поднимаемся к деревне, тропкой меж огородов, обращенных к лощине, входим в заросшую травой улицу. Удивительно, что гитлеровцы, обычно изгоняющие население из мест, которые прилегают к их оборонительным рубежам, эту деревушку не обезлюдили начисто. Первой мы видим маленькую старушку в серой кофте навыпуск, она сидит на ящике из-под немецких снарядов, каких много валяется возле дороги; похоже, спешила, старая, навстречу нам, да ноги не сдержали, присела на то, что подвернулось. При виде нас, силясь подняться, она мелко-мелко крестит нас, обратив к нам морщинистое, как печеная картофелина, лицо, почти беззвучно шевелятся губы, а из прищуренных, щелочками глаз катятся, катятся, запинаясь на морщинах, обильные слезы. Она что-то пытается сказать нам, но дрожащие губы не слушаются, неясно, что она говорит, но самое главное понятно: рада, рада бабушка, что мы пришли, от радости и плачет. А возможно — не только от радости? Может быть, кого-то из близких загубили окаянные «сверхчеловеки», или кто-то на фронте погиб, и уж наверное — ждет не дождется она сыновей, а то и внуков, которые где-то на фронте, и смотрит на нас с надеждой: не увидит ли кого из родненьких среди тех военных, что проходят мимо? Стара бабка, стара… А возможно, и не так стара, как кажется, — война да горе гнут да старят без меры времени.

Появляются мальчишки — целая стайка разных возрастов: и маленькие, лет семи-восьми, и уже подростки. Несмело шагают рядом с нами, разглядывают нашу форму, оружие, особенным их вниманием пользуются погоны — это для них невидаль, они помнят Красную Армию, когда она еще не носила погон. Ко мне подходит — видимо, мои очки создали впечатление моей компетентности — один из мальчишек, довольно рослый, босой, в штанах, сшитых из мешковины, с черными крупными цифрами какой-то маркировки. Шагая рядом, стараясь не отстать, несмело спрашивает:

— Товарищ командир! А можно нам добровольно в Красную Армию вступить?

— Кому это — вам? — спрашиваю. — Тебе, что ли, или тем, что постарше?

— Ну… — запинается паренек, — и мне…

— А сколько тебе лет?





— Восемнадцать скоро.

— Скоро? Года через два-три?

— Нет, раньше. Мне семнадцать уже.

— Врешь, верно? — я смотрю в лицо паренька. Худющий, шея тонкая, но над губами — темноватый пушок. Может, и в самом деле ему семнадцать? Такие пареньки, хлебнувшие лиха в оккупации, рано взрослели душой, но из-за лишений, в которых росли, еще сохранили внешние черты недостаточной возмужалости, даже детскости. Сколько таких взрослых недоростков пришло в наш полк весной — сейчас они выровнялись, не очень уж и отличаются от других солдат.

Очевидно, почувствовав мое сомнение, парнишка говорит прямо-таки с отчаянием в голосе:

— Да ей же богу, мне уже семнадцать… Исполнилось!

— Исполнилось?.. Допустим… Но надо иметь не меньше семнадцати лет и восьми месяцев. Такой закон.

— А можно — вот сейчас, в вашу часть?

— Нельзя, дружище, — говорю с сожалением: мне искренне хочется помочь пареньку. — Надо обязательно через военкомат!

— Но у нас нет военкомата. И когда еще будет?..

— Скоро. Если не районный, то полевой. Знаешь, сейчас есть такие военкоматы — полевые. Специально для освобожденных местностей. Они движутся за войсками.

— А как его найти — полевой?

— Он сам тебя найдет. Пришли мы — значит, и военкомат появится, и вся Советская власть. Дожидайся!

— Ладно!.. — в голосе паренька звучит явное огорчение.

Деревенька невелика — вот мы прошли ее уже почти всю. Справа, от самого последнего, на выходе из деревни, двора, доносится звонкое тюканье топора. На верху хаты, меж переломанными стропилами, на которых висят серые клочья старой соломы — наверное, угодил снаряд или мина, — сидит мужчина с клочковатой, запущенной бороденкой, чинит крышу.