Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 130

Вскоре все было оформлено. Командование, узнав, что мы удочеряем малышку, предоставило нам крохотную, но отдельную квартирку в том самом доме бежавшей барыни, который был приспособлен под жилье для нескольких офицерских семей и в котором до этого я имел только комнату. После этого у Рины как-то само собой потускнели и отошли на задний план прежние мечты о жилплощади в Ленинграде и о нашем укоренении там — попросту ей стало некогда об этом думать, малышка требовала немалых хлопот.

Мы привыкли к девочке, как к родной, любовались ею, и я был рад видеть, как счастлива Рина неподдельным и полным материнским счастьем. Больше года длилось оно. А потом все внезапно и бесповоротно рухнуло. Появилась настоящая мать нашей Клашеньки, раскаявшаяся в том, что бросила свое родное дитя из-за каких-то неурядиц с мужем, и стала требовать дочку обратно. Пришлось девочку, уже привыкшую к нам, уже звавшую Рину мамой, а меня папой, отдать… Для Рины это было страшным ударом, она даже заболела нервным расстройством. Не скоро удалось ей прийти в себя. Да и мне все это было нелегко пережить.

Но есть испытанное лекарство от многих горестей — работа. Рина, когда в нашем доме не стало Клавушки, сразу же устроилась в школу, куда ее давно звали. Ну, а меня, само собой, как и до того, почти целиком поглощала служба. Иногда я даже не без грусти вспоминал, как до войны, на гражданке, после семи-восьми часов работы бывал свободен не только от нее, но и от каких-либо мыслей о ней, и полностью пользовался своим конституционным правом на отдых.

Но я не раскаивался, что остался в армии, не предпринял попыток уволиться. Мне было интересно служить, а это главное — чтобы дело, которым ты занят, было делом и для души. Сейчас, когда те годы уже далеко, я вспоминаю о них с удовольствием и не могу не сожалеть, что они ушли безвозвратно, хотя в нашей с Риной жизни и в службе моей было немало трудного и даже тяжелого. Но, вспоминая о тех первых послевоенных годах, лучше всего я помню непроходящее чувство радости мирной жизни, которым мы жили с первого дня после победы, жили, несмотря на все нехватки и трудности, несмотря на то, что далеко не все нам и тогда казалось устроенным наилучшим образом. Но не это было главным для всех нас в то время. Свет недавней победы был в конечном счете сильнее любых теней, какие могли лежать в то время на жизни каждого из нас. Свет великой Победы… Соединились миллионы близких людей, разлученных войною. Приутихла или, по крайней мере, стала более или менее привычной боль невосполнимых утрат, которые за войну понесла почти каждая семья. И удивительно быстро — во всяком случае, так нам казалось тогда — улучшалась жизнь. Да, было плохо, очень плохо с жильем в городах — это мы с Риной знали на собственном опыте. Многих, порой самых простых вещей систематически не хватало. Но как радовала нас отмена карточек, ежевесеннее торжественное снижение цен. Как восхищались мы первыми большими послевоенными стройками, в какой восторг приводили нас высотные дома, планы лесополос, сулившие изменение климата на огромных пространствах…

Сейчас мы оцениваем некоторые наши тогдашние восторги, как повзрослевшие люди — свои наивные детские радости. Кое-что из того, чем мы восхищались тогда, оказалось лишь показным, нерентабельным или даже вовсе не нужным.

Но разве только это определяло нашу жизнь тогда? По моей должности полкового агитатора мне постоянно приходилось знать цифры наших планов. И сколько в них, в этих цифрах, было поистине удивительного, такого, чего нельзя забыть и сейчас. Разве не чудо, что уже в сорок восьмом, всего-навсего через три года после войны, разорившей тысячи наших городов и уничтожившей половину наших фабрик и заводов, мы стали производить больше, чем производили в довоенное время, что через три года после самой тяжкой войны, какая когда-либо была на земле, мы стали жить лучше, чем жили за три года до нее.

И может быть, это, а также то, что все мы еще хранили в сердце радость возвращения к мирной жизни, не позволяло нам поддаваться чувству тревоги по поводу того, что очень скоро после войны, может быть всего через год-два, стал темнеть и темнеть над миром небосклон, казавшийся нам таким ясным в первые дни после победы. Мне невольно вспоминаются тревожные вести, все чаще и чаще появлявшиеся тогда на страницах газет…

Особенно памятен сорок восьмой год. Тот самый год, когда приключилась вся эта грустная история с нашей недолговременной дочушкой. Занятые своими делами и заботами, мы как-то не с очень большой тревогой относились к известиям, которые порой появлялись в газетах. Только сейчас, по прошествии времени, отчетливо видишь, какой это был тревожный, можно сказать — грозный год.

Сорок восьмой… В этом году, ошеломленные разгромом, фашисты в Европе вновь проявили признаки жизни. Их бодрило, что начали действовать те властные на Западе силы, которым коммунизм всегда был страшнее фашизма. В тот год Черчилль произнес свою печально знаменитую фултонскую речь, прозвучавшую призывом к крестовому походу против большевизма. В тот год, поставленная в безвыходное положение, вынуждена была прекратить борьбу армия Маркоса, три года державшая знамя демократии в горах Греции. Во Франции коммунистов вытеснили со всех правительственных постов. В Чехословакии попытались вернуться к власти толстосумы. А еще через год мы узнали, что создана Федеративная Республика Германии, государство, к которому с надеждой обратили свои взоры все выжившие в войне гаулейтеры и группенфюреры. Стал реальностью Североатлантический блок — «голубая мечта» тех, кто издавна стремился объединить всех наших давних врагов.





Прошло всего лишь три-четыре года после войны, а уже снова небо над нашими головами затягивали тучи. Бдительность и боеготовность — этому мы учили молодых, начинавших армейскую службу. В те годы эти понятия в наших речах и беседах, которые мы вели с солдатами, приобретали особое, по существу практическое, значение. Да и не только в речах. Полк, в котором я продолжал служить, к тому времени оснастили новой боевой техникой. В случае чего мы уже могли все, что есть в полку, одновременно двинуть на колесах. В годы войны мы могли только мечтать о такой мобильности: если нас и перебрасывали изредка на машинах, то лишь на автобатских, и считалось это чуть ли не событием…

Вспоминаю те годы, молодых солдат того времени. Призывники рождения двадцать девятого — тридцатого годов, ровесники первой пятилетки, сыновья солдат Великой Отечественной: когда началась война, этим ребятам было по десять — двенадцать лет. У скольких из них отцы не вернулись с фронта! Многие из этих ребят были безнадзорными, кое с кем из них пришлось повозиться, прежде чем они стали такими солдатами и гражданами, какими надо.

Но в общем-то это были хорошие парни. Они, во всяком случае большинство, обладали тем достоинством, которого порой не хватает кое-кому из теперешних новобранцев: своевременной взрослостью. Они росли в войну, и лишения, необходимость заботиться о себе, горе потерь — все это рано заставляло их смотреть на мир глазами взрослых, заставляло развивать инициативу, находчивость, чувство ответственности за себя и свои поступки.

Сейчас ребята в армию приходят несравненно более развитые, образованные, иной с такой эрудицией, что в разговоре с ним ухо востро держи. А вот насчет умения решать самостоятельно… Такой, случается, мамин сын встретится, что с ним хоть плачь. И хуже всего, если у такого инфантильность помножена на высокое сознание своей интеллектуальности, переросшее в гонор.

И все же с теперешними легче. Общее развитие, оно много значит.

Только подумать, как давно я служу! Даже если считать со времени окончания войны… У тех солдат, что были тогда первогодками, сейчас уже сыновья в армии отслужили. Рождения сорок девятого года…

Сорок девятый… Теперь, многие годы спустя, я вспоминаю о нем, как об очень нелегком времени в своей работе. Как-то получалось тогда, что со мной, да и с другими политработниками, вновь назначенный командир полка, человек властолюбивый и ограниченный, для которого ничего не существовало, кроме службы, считался все менее и менее. Он не скрывал своего пренебрежительного отношения к нашей работе и любил повторять, что воспитывают до призыва, в школе и комсомоле, а в армии воспитывать уже поздно, в ней главное — жесткая, неумолимая требовательность к солдату. Нам наш командир старался отвести лишь роль культпросветчиков. Особенно страдал от всего этого наш замполит, человек до своего дела жадный, старавшийся вникнуть во все. Чувствовал себя очень стесненно и я, правда, не столько по своей основной должности, обязывавшей меня организовывать агитационную работу, сколько по должности партийной, — к тому времени я был секретарем полковой организации. Я очень огорчался тогда, что наш командир старается как бы и не замечать ее существования. Как-то однажды в откровенном разговоре я поделился своими горестями с Рязанцевым, с которым меня связывали по-прежнему самые хорошие отношения. Рязанцев тогда все еще оставался в дивизии начальником политотдела.