Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 76



— Подождите!

Он засмеялся деланным смехом (очень скверно сделанным) и сказал охотникам:

— Хе-хе! Дама очень хочет купить у вас ежа.

Антонио отвечает галантно:

— Не надо покупать. Мы с радостью отдадим ей его, когда приедем.

Дор хохочет еще насмешливее.

— Да нет, она хочет отпустить его на волю. Она его жалеет. Хе-хе-хе!

Но бандиты и не думают смеяться. Ежа отвязывают, перерезывают веревку. Я беру его, дрожа от отвращения, за омертвелые резиновые лапки и отношу подальше в кусты.

Солнце палит, в ушах звенит. Снова мотает меня осел. «Горький» спросил озабоченно:

— Куда отнесли ежа? Так я ему и скажу!

— Далеко в горы.

— Надо было положить в тень, он бы скорее оправился.

Смотрю на него удивленно. Нет, он уж не так похож на Горького. Дор идет рядом.

— Дор, скажите правду, отчего вы не в ту сторону выстрелили?

Дор отворачивается и что-то долго разглядывает на горизонте.

— Ничего подобного, — спокойно отвечает он. — Я просто промахнулся. Тот, рыжий, тоже промазал. Вы ведь слышали, как охотники говорили, что, когда кабан в зарослях…

— Дор, я ведь видела!

Значит, вам показалось.

Зябликов ждал нас у подъезда.

— Ну что? Убили?

— Нет, нет! — радостно кричу я. — Охота была очень удачна: никого не убили!

Лунный свет

И в этот вечер, как всегда, когда у Лихиных собирались гости, говорили про квартиры, про прислугу и про большевиков.

— А что ваша старушенция, еще жива? — спросила унылая дама с золотым зубом.

— Ничего, — улыбнулась хозяйка. — Хотя за последнее время сильно сдала.

— Наделает она вам хлопот.

— Что ж поделаешь! Катерина Павловна платит за нее аккуратно.

— Да, Катерина Павловна, действительно… — начала вторая гостья, усталая, с злыми глазами.

Но хозяйская Ирочка, худосочный, нервный подросток, до сих пор молча выковыривавшая изюм из сладкой булки, не дала ей договорить.

— Мама, мама, расскажи про католика. Мама… Она вдруг оживилась, заерзала, задергалась.

— Мама!

— Катерина Павловна, — продолжала гостья, — святая женщина. Сама живет в грязном отельчике, а матери нанимает хорошую комнату.

— Мама! Расскажи про католика! Это ужасно смешно. Мы так хохотали. Мама!

— В чем дело? — спросила с золотым зубом.

— Да тут вышла забавная история, — начала хозяйка. — Анна Александровна, старушка наша, заснула днем и вдруг…



— Мы не знали, что она спит, — прервала Ирочка. — И вдруг слышим, она кричит: «Католик с постельки свалился. Католик плачет». Мы бежим, ничего не понимаем…

— Тише, Ирочка, она услышит.

— А пусть не подслушивает. Она любит подслушивать, я ее два раза поймала… Мы бежим, ничего не понимаем. Мама думала, что какой-то аббат свалился. Ха-ха-ха! А она сидит на постели, и плачет, и все бормочет про католика, и ничего не понимает.

— А потом оказалось, — вставила хозяйка, — что она Катерину Павловну называла Катуля, и ей приснилось, будто та еще маленькая Катуля. А нам послышалось…

— Катерина Павловна большая, толстая, — визжала Ирочка, — и вдруг «с постельки упала». Ха-ха-ха!

Ирочка вся дергалась, и в горле у нее пищало, как у просящей собаки.

— Бедная старушка, — сказала гостья со злыми глазами; и видно было, что не столько она жалеет старуху, сколько ей противна хозяйская дочка.

— Чего там! — ответила Ирочка. — Она презлющая. Обожает свою чайную чашку. А я ей говорю: все равно она разобьется. А она со злости вся затряслась.

— А у нее светлая комната? — спросила вдруг гостья с зубом.

— Очень светлая. Хотите взглянуть? Пойдемте. Ничего, она ведь не спит.

Лихина повела гостью в конец коридора и постучала в дверь.

За столом у лампы, завешенной сбоку темной тряпочкой, сидела маленькая старушка в халатике. Она дрожащей корявой рукой схватила со стола толстый клубок с каким-то вязаньем и спицами и суетливо вскочила. Лицо у нее было совсем белое и мелко сморщенное, словно обтянутое смятой папиросной бумагой.

— Простите, Анна Александровна, — извинилась хозяйка. — Вот мадам Чижова хотела взглянуть на вашу комнату. Вы ведь разрешите?

Она говорила громко, как говорят с детьми или с идиотами.

Старуха беспокойно встала.

— Очень милая комнатка, — похвалила гостья. — А вот здесь окно. Хотя во двор, но смотрите, сколько простору.

Она отвернула портьеру. И вдруг старушка засуетилась, задохнулась.

— Задерните, задерните… Кто вас просил занавеску трогать… Напустите лунного свету, а потом возись с ним… Ах, ты, Господи, да задерните же скорей… Заколите щелку булавкой, ведь видите, там булавка была… Ах, ты, Господи!

— Ну что вы, Анна Александровна, чудачка какая. Ведь я же задерну, чего вы?

— И не кричите так, я не глухая.

Старушонка совсем разволновалась, и нижняя губа у нее так дрожала, что, по-видимому, и подобрать ее было трудно.

— Ну, мы уходим, уходим. Спокойной ночи! И не волнуйтесь по пустякам. Вам вредно.

— А она у вас, действительно, того… — шептала гостья в дверях.

Старушка, прислушиваясь к удаляющимся шагам, проверила — хорошо ли задернуто окно, потом положила вязанье на стол и села. Закрыла глаза и долго медленно растирала грудь с левой стороны.

Подвинула клубок и сказала ему:

— Разволновали меня эти дуры. Скучно без человеческих голосов, а и придут не обрадуешься.

Она говорила с клубком также просто и свободно, как говорят с человеком. Как все люди, прожившие долгую жизнь, она знала, что, в сущности, все равно, с кем разговаривать: с живым человеком, с клубком, со звездами или с куском тесемки — они слушают одинаково безразлично. Тесемка хоть не перебьет и не затянет про свое, ненужное, нудное.

Но, конечно, голоса слышать необходимо, так же как видеть двигающиеся предметы, потому что в этом жизнь. За голосами она ходит к двери в столовую. Там всегда кто-нибудь говорит. Она хитрит: берет кружку, как будто в кухню за кипятком, а сама остановится у двери и слушает. Слов не разобрать — да это и не важно. Слова все те же. Надоели главные слова человеческой жизни: «сколько», «дорого», «больно», «скучно», «некогда» и «зачем». «Зачем» чаще всего. Очень надоели слова. А голоса нужны для жизни. Чтобы сознавать, что живешь.

— А где чашечка? Задохнулась, сердце забилось.

— Вот она… Чего я так пугаюсь сегодня.

Чашечка стояла тут же, за лампой. Тоненькая, фарфоровая, нежный синий рисуночек изображал на ней чудесную жизнь: во-первых, ручеек, кустарники — негустые, не таящие ни зверя, ни гада. Через ручеек мостик. На берегу человечек ловит рыбу, а рядом с ним, чтобы скучно не было, — мальчик с собачкой. А подальше корова пьет, и тут же теленок. Тоже и ей не скучно. А по берегу, вверху, дорожка к домику. На крыльце стоит женщина с ребенком, протянула руку, верно, кличет того, что рыбу ловит. А перед домиком служанка рвет какие-то плоды, и идет по дорожке человек с корзинкой, и веселая собачка лает на него. В корзине какая-нибудь радость, подарок, что-нибудь такое. И птицы летают над домиком. И никого не ждет ни болезнь, ни горе, ни старость — всегда они все такие и будут. И рыбка, которую ловят, не погибнет. Вечна их милая радость.

— Вот и от чашечки устаю. От всего устаю.

Почудились шаги, и она потянулась к вязанью. Она уже давно, больше года, не могла вязать, но не хотела в этом признаться и притворялась будто работает. Ни в чем «таком» нельзя признаваться. Когда узнают, у них в глазах что-то забегает и остановится. Что-то поставит точку. Они все понимают, и от этого еще хуже.

Если бы было около нее маленькое существо, глупое и от нее зависимое, для которого она была бы сильной и властной, — все равно: ребенок, котенок, птица или собака, ей было бы легче. Впрочем, собаку нельзя. Собаки видят невидимое. Уставится в угол и ощерится либо завоет. С собакой может случиться жутко. Кошки непривыкливые, да и вообще с живым существом уже теперь не сладишь. Силы нет. И живое может умереть.