Страница 5 из 62
— Да я насчет ложки бы. Ложка у меня на душе! — тоскливо лепечет клиентка
— Ложка? Так бы и говорила! Насчет ложки скажу я тебе, что оченно я это дело хорошо вижу, только не по картам — карты ложку не говорят, — а через воздух. И скажу я тебе прямо, что, кто ложку взял, до поры до времени не узнаешь, потому взял ее человек хитрый, и ни руки своей, ни ноги на месте том не оставил, чтобы никто, значит, его, вора, то есть, узнать не мог. Так, вот, значит, и понимай, что взял твою ложку хитрый человек, на хитрого, значит, и думай, за хитрым, значит, и примечай! Кто следующий? Пожалуйте, чья очередь!
Прислуга, «на которую грешили», на цыпочках прошла через приемную, и все, затихнув, с благоговением смотрели на ее растерянное, покрытое красными пятнами лицо и на ее круглые, испуганные глаза, только что так дерзко заглянувшие в сокровенные тайны будущего.
— Пожалуйте, чья очередь!
Летний визит
Жарко. Душно. Парит.
Должно быть, будет гроза.
Глаза слипаются. Спать хочется.
Сидит передо мной дама, моя гостья, и тупо смотрит мне прямо в лоб. Глаза у нее белые, губы распущены, — видимо, тоже спать хочет до отчаяния.
Но ничего не поделаешь.
Она мне делает визит, а я этот визит принимаю. Нужно быть любезной хозяйкой, нужно сказать ей что-нибудь такое визитное. Но когда человеку хочется спать, он прежде всего забывает все визитные слова.
— Может быть, вы хотите чаю? — нашлась я наконец.
— Гм?
Белые глаза смотрят на меня с сонным удивлением.
Чего она удивляется? Ах, да, она ведь именно чай-то и пьет.
Что бы ей такое сказать? Я же не виновата, что она уже пьет чай!
— Итак, куда же вы, собственно говоря, собираетесь на лето? — вдруг выдумала я.
Но это далось мне не легко.
Даже жарко стало.
Она долго моргала, потом сказала:
— Гм?
Но уже не было сил повторить вопрос сначала. Да и, кроме того, она, наверное, прекрасно все слышала, а переспрашивает просто потому, что ей лень отвечать. А мне, подумаешь, не лень спрашивать. Какие, однако, люди, как приглядишься поближе, эгоисты!
Я смотрю на нее, она на меня.
Вдруг она делается совсем маленькой, чуть-чуть качается, на голове у нее вырастает красивый петушиный гребешок… Господи, да ведь я засыпаю!..
Спим, спим, мы обе спим!
Как быть?
— Точить ножи, ножницы, бритвы править! — дребезжит за окном.
Мы обе вздрагиваем, и обе так рады, что проснулись, что даже улыбаемся.
— Не хотите ли чаю? — оживленно спрашиваю я. — То есть, я хотела спросить, куда вы, собственно говоря, собираетесь на лето?
— У вас прелестный браслет, — отвечает она мне на оба вопроса сразу.
Господи! Хоть бы еще разок крикнул разносчик. А то опять глаза что-то заволакивает.
— Скажите, — собираю я последние силы, — не знаете ли вы случайно, сколько лет было этой… как ее? Когда она умерла? Этой… как ее… Па… Паповой?
Я хотела спросить про Варю Панину, а вышло почему-то Попова. Но поправляться мне было уже не под силу.
— Какой Поповой? — вдруг проснулась гостья.
— Зина Попова жива!
— Ну, а все-таки, приблизительно? — не уступаю я.
Уж раз начала занимать гостью разговором, так не скоро сдамся.
— Она чудно пела! Все говорили. Голос, как у Цукки! Вы, может быть, хотите чаю?
— Я сама нахожу, что там сыро, но зато дачи довольно дешевые, — ответила она, и правый глаз у нее вдруг закрылся.
Господи! Да она засыпает! Что же мне у нее спросить?
— Послушайте, вы никогда не видали какую-нибудь такую шляпу, которую не носят, — забормотала она и закрыла второй глаз.
Спит! Спит бесповоротно!
И опять сделалась совсем маленькая.
Я привстала, как бы для того, чтобы подвинуть ей вазочку с конфектами, и подтолкнула гостью коленом.
Она вздрогнула и чуть-чуть вскрикнула спросонья. Мне стало совестно. Я села и помолчала немного.
Однако сознание, что я, как хозяйка, должна же что-нибудь у нее спрашивать, не давало мне покоя.
Но что же у нее спросить? Насчет чаю спрашивала, насчет дачи спрашивала. Я долго и мучительно придумывала. Только бы не заснуть! Только бы не заснуть прежде, чем придумаю.
В ушах звенит сладко, тихо. Вытянуть разве ноги. Можно кресло подставить, да лень, и так хорошо. Спят же люди в вагоне и при худших условиях… И куда это мы едем? Может быть стоим на станции?.. Кондуктор! А кондуктор? Третий звонок был? Нужно купить пирожков…
Я вдруг просыпаюсь от острого сознания, что непременно должна что-то спросить у этой женщины, которая, свесив голову набок, сладко похрапывает на моем диване. Должна спросить, иначе все погибло.
Я хватаю ее за руку и диким голосом кричу:
— Как ваша фамилия?
Потом мы обе долго молча смотрит друг на друга, и по выражению ее лица я понимаю, какое у меня самой лицо.
Как хорошо, что все на свете проходит!
Письма
Я уж и не говорю о телеграфе и телефоне. Но почта — самая обыкновенная почта, которую вынимают из ящиков в 8 ч. утра, 9 ч. 20 м., 10 ч. и т. д., — разве это не величайшее счастье для человечества?!
Слово «разлука» все более теряет свою жестокую окраску, и скоро ее почти не будет.
Ведь мы и теперь узнаем мысли на расстоянии посредством писем, слышим голос в телефон, и, как говорят, не сегодня-завтра вновь изобретенный особый аппарат даст нам возможность передавать своё изображение на расстоянии.
Мы будем и слышать, и видеть того, кого нет с нами, и останется для нас только одна тоска — тоска о касании.
— Ты здесь?
— Здесь! — говорит знакомый голос и улыбается знакомое лицо.
— Дай мне твою руку!
— Нет, милый друг, это — единственное, чего, пожалуй, никогда не будет.
А пока что — будем благословлять почтовое ведомство, ценою одной семикопеечной марки передающее нам всю душу целиком, со всеми ее извивами и переливами.
Летом все мы разбредаемся в разные стороны, расстаемся со словами:
— Пишите!
— Пишите!
И начинаем писать.
Берем кусочек души, кладем его в конверт, лизнем, заклеим и бросим в пространство. И будет он лететь, пока не упадет в другую душу, — открытую, ждущую.
Разве это не счастье?
Сергей Иванович Черников только что отобедал.
Все лицо его выражает одно впечатление — впечатление, полученное от ботвиньи с лососиной, которое не могли изгладить ни последующие цыплята, ни земляничный пирог — словом, ничто.
Сергей Иванович смотрит на жену, сестру и дочку-семилеточку и видит у всех то же выражение.
— А действительно, она была хороша! — машинально говорит он.
Слово «хороша» напоминает ему Веру Павловну.
— А не черкнуть ли ей пару словечек? А то осенью увидимся — начнутся попреки…
Он встал и пошел в свой кабинет.
— Не беспокойте меня до чаю! Мне нужно позаняться немножко.
Выловил мух из чернильницы и стал писать.
«Тверская губ., усадьба Черниковка. Любимая! Где ты?».
— Гм! Я, положим, знаю, что она в Павловске на даче, но ведь должна же она понять, что каждое письмо требует стиля!
«Любимая! Где ты?
Сейчас глухая ночь. Я один сижу на скале, слушаю глухой прибой волн…»
— Неудобно, что пишу-то из Тверской губернии! Ну, да куда ни шло!
«…прибой волн и спрашиваю у моря: „Море, где моя милая?“ Но море молчит и глухо ревет».
— И действительно, не может же море ответить, что она, мол, в Павловске на даче Чебурякина! Так что выходит вполне естественно.
«…Если бы у меня — увы! — были крылья, я полетел бы к тебе, любимая!»
— Нет, это нехорошо! Это совсем неудачно! Выходит, будто у меня нет денег на железную дорогу!
Нет, так нельзя. Лучше так:
«Если бы у меня были крылья, я бы все время был с тобою…»