Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 164

Но праздник кончился, а наутро пан Пелгржимовский, стеная и охая, вошел к Льву Сапеге и сообщил такое, что канцлер, воздев руки и призвав в свидетели матку Боску Ченстоховску, проклял и московитов, и их языческий праздник масленицу.

Пан Пелгржимовский сообщил, что в великом подпитии один из приказных проболтался ему об идущих переговорах со шведами. Сказал и то, что дело будто бы сладилось и Карл шведский уступает русскому государю Эстонию с тем условием, чтобы Борис Федорович затеял войну с королем Сигизмундом.

Лев Сапега был вне себя и, даже допуская, что все сказанное за пьяным столом преднамеренная ложь, понял: он проиграл в Москве. «Да все это, — думал он, — может быть и подлинной правдой, выболтанной пьяным московитом». Лев знал о ненависти Карла шведского к королю Сигизмунду.

Некоторое время спустя договор между российским государством и Польшей был подписан. Это было перемирное соглашение на двадцать лет. О других статьях, предлагаемых первоначальным договором, речи не шло. Но на вечный мир поляки так и не согласились. Для думного дьяка Щелкалова это не было поражением, но и не стало победой.

Лев Сапега уехал из Москвы озлобленным до края. Своего он не добился, но все же ему было с чем вернуться в Варшаву и предстать перед королем. В Москве он получил подтверждение, что злое семя высажено на российской земле и надо только выждать время, когда оно взойдет.

После отъезда поляков по Москве заговорили так путано и зло о царе Борисе, что только удивляться можно было, кто нашептал такое в уши московского люда. Одно было ясно: в голове у простого мужика такое и родиться не могло. Мало-помалу прояснилось: слухи ползут из Посольского приказа.

Арсений Дятел, стоя как-то у Боровицких ворот в карауле, увидел проезжавшего в Кремль думного дьяка Щелкалова.

Сыро было на улице, знобко, солнце вставало у горизонта, с Москвы-реки полз туман, и дьяк кутался в шубу, но стрелец разглядел серое лицо думного, уткнутый книзу костистый нос и понял: не только от сырости скукожился дьяк. И хотя на Щелкалова такое было не похоже, у стрельца, однако, в мыслях встало: «А не дьяк ли тем слухам начало? Уж больно согнулся, уж больно нерадостен».

А говорили по Москве так: царь Борис-де чуть вовсе полякам не предался и, больше того, чуть не предал православную веру. Все, все хотел отдать под поляка: и христианские души, и церкви Христовы — и сам перейти — тьфу, тьфу, не приведи господь и сказать — в лютеранскую, богомерзкую веру. Да так бы оно все и сталось, но вот праведный Щелкалов тому стал помехой и воспрепятствовал злому делу.

Карета со Щелкаловым проехала, оставив ровные полосы от колес на влажной пыли, а стрелец все смотрел и смотрел ей вслед. Мысль, запавшая в голову, растревожила и разволновала Дятла.

В тот же день, сменившись с караула, поехал Арсений в Таганскую слободу к тестю. Тот просил помочь по домашним делам. Когда Арсений приехал, тесть был в кузне. Ковал таган. И Дятел, только подойдя к калитке, услышал звонкий голос молота. Упруго, бодря душу, молот бил в наковальню:

Дзынь-бом! Дзынь-бом!..

Арсений прошел через двор, толкнул дверь в кузню. В нос ударил кисловатый запах сгоревших углей, металла, глаза ослепило пламя горна.

Тонкое дело выковать хороший таган из медных ли, из железных ли полос. Но тесть Арсения был мастак. Сей раз выковывал он таган необыкновенно большого размера. Круг был такой, что и двумя руками не охватишь, да еще от него шли лапы, треноги, и тоже немалые, аршина по три в длину. Приморгавшись к полумраку кузни, Арсений разглядел, железного паучища, вывешенного над наковальней на цепях.

Увидя зятя, тесть опустил молот и, приветливо улыбаясь, сказал:

— В самое время поспел, молодец! Что, харчишек принести или за дело возьмемся? Как скажешь?

— Я сыт, — ответил Арсений, — давай прежде за дело возьмемся…

Скинул, не мешкая, стрелецкий кафтан, рубаху и, голый по пояс, с мотающимся на груди крестом, подступил к наковальне.

— Бери клещи, — сказал тесть, — придерживай лапу.

Поднял молот. Стрельнул глазом, приноравливаясь, и пошел садить молотом с оттяжкой, с пристуком, с приговорками. Арсений, изо всех сил стараясь не сплоховать, под команду перехватывал длинные рукояти клещей и нет-нет да и взглядывал на тестя. А тот в свете пылавшего горна виделся хорошо. Вот и немолод был годами, но силу не терял. Молот ходил у него в руках колесом. Лицо и грудь, облитые потом, блестели, а он все бил и бил, вздымая молот через плечо, чуть придерживая его в вершине круга и обрушивая с силой к наковальне. Лицо у него светилось, как ежели бы он не ворочал тяжкий молот, а молился богу.

Закончили они с таганом, когда солнце, перевалив за полдень, уже заметно клонилось долу. Ополоснулись у кадушки, стоявшей тут же, у кузни, под желобом, и сели на завалинку.

— Хорошо, — сказал тесть, вытирая лицо суровым, некрашеного рядна, полотенцем, и повторил: — Хорошо-о-о…





Первая радость для человека — работа. Да еще такая работа, что ладится.

Помолчали.

Арсений заговорил о тревоживших его слухах. Тесть, вольно откинувшись к бревенчатой стене кузни и поглядывая на опускавшееся солнце, молча слушал.

— Вот так говорят, — сказал Арсений, откидывая со лба мокрые волосы, — да и другое шепчут.

Тесть оборотился к нему, поглядел просветленными доброй работой глазами и убежденно ответил:

— Худо все это… Худо, ежели и вправду царь Борис предаться хотел полякам, трон под собой оберегая, но трижды худо, ежели напраслину на него возводят.

— А что в слободе слышно? — спросил Арсений.

— В слободе? — Тесть тронул сильной рукой бороду. — Да то и говорят, что живем мы, слава богу, под царем Борисом тихо. — Он посмотрел сбоку на Арсения. — Ты вот в кое-то время в поход к Цареву-Борисову сходил и опять дома. Разве плохо? — Покивал головой. — От добра добра не ищут… Ну а что стрельцы думают?

— Стрельцы рады. Жалованье нам идет как никогда в срок… Да вот еще, — Арсений вскинул голову к тестю, — царь Борис войско стрелецкое увеличить хочет, и мушкетеров иноземных ныне набрали чуть не вдвое против прежнего…

— Да-а… — протянул тесть. — Шепоты — это худо…

Поднялись.

— Вот что, — сказал тесть, — не кручинься… Обойдется. Люди болтать любят… Иное плохо. Пойдем, покажу.

И тесть повел Арсения за кузню. Заторопился, озаботившись лицом.

От кузни вниз к Яузе спускались поля. Зеленой стеной стоял высокий, по пояс, хлеб. В лучах опускавшегося солнца, в безветрии хлеб был так ярок цветом, стоял так плотно, словно землю застелило единым пластом, а не закрыло множеством отдельно стоящих стеблей.

Тесть наклонился, свалил ладонью хлеб, сказал:

— Смотри, колоса нет, один лист. А? Я такого и не видел. — Поднялся, с тревогой взглянул в глаза Арсению. — Дожди залили, вот лист и гонит. Что же будет? — спросил вовсе озабоченно.

Но Арсений только плечами пожал.

Вот так вот и съездил на Таганку стрелец. Хотел покой обрести, ан того не получилось. Еще больше озаботился, растревожился, разбередил душу. Перед глазами стоял до странности зеленый хлеб и кустились стебли — широкие, в полтора пальца, ни на что не похожие.

Та же беда пригибала голову и Игнатию. Только вот ежели у тестя Дятла была еще надежда на таганы, а у Арсения звенело в кармане царево жалованье, то для Игнатия хлеб был всем. А из земли не хлеб, а трава лезла.

Много болезней, что били хлебную ниву, знали на деревне: и бурую, и желтую, и стеблевую ржавчину, твердую головню, мучнистую росу, спорынью да и другие недуги, — однако знали и то, чем избавиться от беды. Нужда научила. Но тут было что-то неведомое. Старики смотрели на прущую из земли траву, и скорбью наливались их глаза, сутулились спины, беспомощно опускались руки. Было ясно — пришла беда.

Игнатий сидел сбочь поля, переобувал лапти. Подъехал на телеге сосед по деревне. Спросил: