Страница 106 из 116
– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.
Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.
– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!
Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.
Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…
И вдруг Стешка чего-то перепугалась, словно кто-то подслушал ее шепот, ее мечты. Она отняла руки от лица и, ощущая, как по телу побежала мелкая, сковывающая все ее движения дрожь, подалась вперед и уставилась на дорогу, ведущую из Илим-города.
– Кто это? Кто-о? – хотела она крикнуть – и не могла.
По дороге из Илим-города шел человек. Вначале он шел вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс, радуясь тому, что поля выбиты градом. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Он, должно быть, очень спешит. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твердой бычьей шее… голова…
– А-а-а, ах! Яша! Яша-а! – вырвалось у Стешки, и она, как оглушенная волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперед руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла свое тоскующее тело вниз – навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза – Яшка уже нес ее в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдает ее теплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила – у него круто обрубленные, как зубная щетка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
– Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
– Тебя, что ж… освободили, Яша?
– Освободили… В партии восстановили – за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом.
И он уснул крепко, намученно, обняв ее колени.
А она сидела, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у нее от страха глаза все ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе, то, что росло, отдаляло ее от Яшки, пугало ее.
«Батюшки… что же это, что же это? Да ведь это он. Он ведь – Яшенька. Яшенька, милый… помоги… Зачем спишь? Спишь зачем?…»
– Яшенька… Яша! Яшка проснулся.
– Еще? – спросил он и потянулся, обнимая ее всю. – Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, – хлестнуло ее, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него – на Яшку, самого Яшку – пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней все, как град опустошил поля на «Брусках».
– А-а-а! – в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
– Стешка! Стешка! – Яшка прыгнул за ней и, нагнав ее у подножья горы, вновь обнял. – Да ты что? Ума рехнулась? Я это, это ведь я…
– Уйди… Уйди-и!..
– Куда? – хотел пошутить он, но, видя, как побледнела она, и чувствуя толчки в грудь, отступил, затем и сам побледнел, дергая коротко обрубленными усиками, проговорил: – Нашла? Другого нашла? А?
Но Стешка уже не отвечала. Она, перепрыгивая через выкорчеванные корни, бежала в поле, к Богданову.
2
Яшка не в силах был сидеть у подножья горы и издали смотреть на Стешку. Он поднялся и, вновь чувствуя себя чужим, направился во двор коммуны. Понимая нелепость своего положения, зная, что все коммунары, особенно Степан Огнев, давно осудили его за его прежние проделки, он не смел поднять глаза и шел в коммуну, опустив голову. То, что его осудили все коммунары, он знал еще там, в исправтруддоме, но, отправляясь на «Бруски», все-таки считал: несмотря ни на что, его приветливо встретят Стешка и маленькая Аннушка. Он часто забивался в угол камеры и тосковал по ним, твердо веря, что и они тоскуют по нем.
Ему было стыдно. У него горело лицо. Он вернется на «Бруски» и будет жить по-другому, совсем по-другому. Он покается перед Стешкой во всем, и она простит его – она добрая, а ему только этого и надо, только этого. Стешка оттолкнула его – лопнула последняя зацепка, и он не знал, что ему делать, чувствуя себя совсем чужим, незванным гостем на пиру. Бежать отсюда? И бежать не может: он еще надеется – Стешка вернется к нему или по крайней мере скажет, что с ней стряслось там, на горе.
В коммуне о Яшке знали уже все.
Первым к нему подбежал Шлёнка и, чему-то радуясь, протянул руку.
– Мое почтение тебе, Яков Егорыч, друг ты мой. Что? На побывку пришел?
– Совсем.
– Совсем? – спросил удивленный Шлёнка.
Они помолчали. Яшка смотрел в поле, на Богданова и Стешку.
«С ним спуталась, – решил он, глядя на Богданова. – Нашла… Кто это такой?»
Шлёнка первое время не знал, о чем заговорить, затем, желая угодить Яшке, шепнул:
– С дражайшей-то виделся? Эх, как она один раз при мне Кирилла Сенафонтыча оборвала! Он, знашь-ка, дескать, баба холостая, в охоте, подкатил к ней. «Помолодела, слышь, ты…» – и все такое. Она его и обрезала, – аж у меня в ушах зашумело. Вот баба: закон мужа блюла!
– Да-а? Блюла, говоришь, и ничего?
– Ну! Что говорить. Мы ведь как на ладошке живем: всех видать…
«Что же с ней там, на горе-то стряслось?» – успокаиваясь, подумал Яшка и, понимая, что глупо об этом спрашивать, все-таки не мог оторваться от Шлёнки.
– С Богдановым? Да он у нас до баб-то… и не нюхает… Это агроном… Чудила, страх!
Яшка раздраженно повел ухом на крик. К нему двигались коммунары.
Впереди всех, широко шагая (Яшка еще подумал: «Как разъелась!»), шла Анчурка Кудеярова и гоготала: