Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 116



Кирилл шел за ней. Он слышал, как у него стучит сердце, как отдаются толчки в пятках.

«Почему в пятках? – подумал он. – Вот странно!» – и, подходя к коммунарам, чувствуя непомерную усталость, прокричал:

– Вот так спектакля!..

Ему не ответили.

– Скинь сапоги, – сказала Стешка, вытирая ноги о дерюгу. – Скинь! Чего зарделся? Девушка? Чай, не на пляску идешь! Скинь и иди за мной… – и, бросая в сторону грязные сандалии, она первая вошла к отцу.

Степан Огнев полулежал… Рот у него перекосился на правую сторону, отчего казалось, Степан молча заливается неудержимым смехом. Этот смех хлестнул Кирилла… В другое время он от такого смеха вылетел бы вон, крикнул бы что-нибудь грубое, но сейчас, зная, что бежать некуда, что хозяйство наполовину разрушено, он стал в дверях, готовый ко всему.

– Авля, лавля… – прошамкал Степан и помахал рукой.

– Садись, значит, – перевела Стеша и затормошила Кирилла. – Садись… и руку подай… поздоровайся… А ты, мама, ступай отсюда, – и она легонько выпроводила Грушу.

Присев на стул, Кирилл сжал руку Степана – вялую, бессильную – и только тут заметил, что он вовсе не смеется, что у него от болезни перекосились губы в одну сторону, словно их кто-то подтянул к правому уху.

Степан издал какие-то непонятные звуки, но, видя, что его ни Кирилл, ни Стеша не понимают, раздраженно замычал, закашлялся и опустился на кровать.

Кирилл посмотрел на Стешу, спрашивая ее взглядом. Она развела руками и тихо ответила:

– Не понимаю… Встает…

Степан с трудом поднялся и, прислонясь к косяку окна, присел. Долго смотрел на Кирилла, стараясь по-настоящему улыбнуться. Затем потянулся к нему, показывая на грудь. Кирилл обшарил себя и, заметя в грудном кармане карандашик, подал его Степану.

– Бу-у-у… – промычал Степан и засмеялся. Это напоминало не человеческий смех, а плачь лошади, когда ее немилосердно хлещут в три кнута.

– А, бумагу? – догадался Кирилл и выхватил из кармана записную книжку.

«Што… эта… Што… думаешь?» – написал Степан коряво, как ученик первого класса; подал книжечку Кириллу, но тут же вернул и добавил: «Гляжу… вижу…»

«Ого, нашли язык!» – Кирилл оживился и печатными буквами ответил:

«Что думаю? Перекоп помню… Будем биться. Вот тебя нет».

«Я есть», – ответил Степан так же коряво и, сжав кулак, отвернулся от Кирилла; уставился в окно на выбитое поле.

Но вот у него зашевелились, задрожали сдернутые на сторону губы, а на лице появилась хмурь, злоба – суровая и какая-то мучительная. Кирилл вначале подумал – Степан разозлился на него за грубость; но потом ему стало страшно: он понял, что у Степана злоба не на него, не на Стешку, а на свое бессилие, на неизбежность такого бессилия. И казалось, сидя здесь у окна, Степан Огнев безумствует, рвет с себя невидимые, сковавшие его путы и в то же время сознает бесполезность своей попытки, неизбежность быть полумертвым. Но Степан вдруг отчетливо и резко, словно кнутом ударил, произнес:

– Гнилое болото в коммуну перетащил. Вижу, знаю, – и рот у него еще больше перекосился.

– Ступай! – шепнула Стешка. – Не расстраивай его. А как что – я кликну. Ступай!

Выпроваживая его по лесенке вниз, она легонько упиралась пальцами в его спину, и Кирилл, ощущая ее прикосновение, хотел повернуться к ней и здесь, в полумраке коридора, сказать то, что думал эти дни… И, соображая, как сказать, он очутился на воле и, повернувшись, заговорил:

– Может быть, и не надо бы об этом говорить…

– Что «не надо»? – сурово оборвала она, отскабливая на локте ошметок грязи.

«Да, ей нельзя говорить про то, о чем я все время думаю», – и Кирилл заговорил о другом, выдавая свою затаенную мысль:

– Я хотел сказать, может быть, напрасно я так сделал… дурь свалял… избушку такую велел построить с башенкой… Я ведь так хотел: дядя Степан будет сидеть в башенке… и кругом видать… как… как его дело продолжаем… а он вон чего: недоволен.

Пока он говорил, у Стешки ширились глаза, вздергивались брови… И ему даже показалось: она качнулась, она упадет с крыльца ему на руки.

– Ступай!.. Не тирань! – тихо сказала она и скрылась в башенке.



Кирилл долго стоял, опустив голову.

– «Не тирань»… – повторил он ее слова. – Кого не тирань? Ее или отца? Ой, нет, нет!.. Она только теперь узнала, что я уважаю Степана… Да, уважаю! Она не может мне другого сказать. А может, и правда: я тираню ее и отца. Тем, что я здесь, тираню? Да нет!.. Ведь Степан призвал меня…

Так и не разгадав, к чему Стешка сказала «не тирань», он направился к себе в комнату. На пороге столкнулся с Улькой. Она куда-то торопилась.

– Что – много выхлестало? – спросила она.

– Поди да погляди!..

– Богданов-то, чай, с ума спятил?

– Ах, да, Богданов! – спохватился Кирилл. – Фу, совсем забыл о нем! Убежал он в Гремучий дол… один… Ты чего бледнеешь?

– Да как же? Человек нездешний, убежал, а вы его бросили… одного? Может ведь и повеситься где-нибудь…

– Не повесится! Ступай, скажи, чтоб за ним послали лошадь. Пусть Николай Пырякин съездит. Николай только, и никого больше.

– А довезет он его? – с еще большей тревогой спросила Улька. – Ты, Кирюша, то пойми: чужой он здесь человек и одинокий.

– Довезет!..

Кирилл переступил порог и почувствовал, как у пего зашумело в голове оттого, что он непомерно устал, и оттого, как задрожали в тревоге ресницы Ульки…

«Чего это она так о нем тревожится?… Чего» – спросил он себя и сел к окну на табуретку, глядя на выбитое поле.

Отсюда поле ему представлялось иным, чем с башенки Степана Огнева. Отсюда оно казалось покрытым валунами и сдвинулось, приблизилось к окну своими оскаленными пластами. И Кирилл видел еще другое: далеко на пригорке стоит человек без шапки. Он согнул голову и, опираясь на палку, стоял так, точно перед ним было поле брани.

Кто это?

– Кто? Конечно, Богданов, – устало прошептал Кирилл и, жмуря глаза, оторвался от выбитого поля и от одинокого человека, стоящего на пригорке.

Звено седьмое

1

Град нанес сокрушительный удар полям коммуны «Бруски», крылом задел часть ярового поля артели Захара Катаева… В Гремучем долу туча снизилась, свилась в упругий клубок и разразилась ураганом. Ураган с градом в задоре, с (величайшим весельем, точно потешаясь, в течение часа играл над лесом, выворачивая с корнем деревья, решетил листья орешника, как из пулемета… И водяные мутные потоки несли из Гремучего дола коряги, изрубленную зелень, убитых птиц, птенцов, разрушенные гнезда и измочаленных серых зайчат… Потоки росли, пучились, гремели и, впадая в Волгу, грязнили ее голубоватые воды.

Дальше туча – обессиленная (словно крепко погулявшая богатырь-баба) – сыпала мелкой крупой и только путала рожь и пшеницу, не принося им вреда. Крупа под палящими лучами солнца быстро таяла, хлеба росились каплями и тихо покачивались.

Коммуна замерла.

В эти дни не работала даже столовая, сбавили удой Коровы, бездействовали тракторы, сиротливо стоял недоделанный дом, и выбился из круга Шлёнка. Он слонялся по квартирам, тыкался в двери, как угорелый, и все собирался что-то сказать, но только мычал:

– Эта… как, бишь… Эта вон…

Коммуна замерла и, казалось, – навсегда: никто не знал, с чего начать. Даже Богданов – и тот, шагая по выбитому полю, часто останавливался, смотрел в землю и безнадежно бормотал:

– Вот оно как… Вот как.

А Стешка, поджав под себя ноги, сидела в недокорчеванном кустарнике на горе, около Вонючего затона, и видела перед собой искалеченное поле, лохматого Богданова и коммуну с сонными, оглушенными коммунарами. Она сидела здесь с утра и грустила не только по выбитому полю…

Вчера поздним вечером Кирилл уехал в город. Перед отъездом он зашел к ней. Зачем она так сделала? Ей так не хотелось этого делать: ведь ждала его, знала, что он придет, и знала, зачем пришел в такой час, и дрогнула, когда услышала в коридоре стук его каблуков. Вошел. Да, как он вошел? Он согнулся – дверь низка – и, переступив порог, выпрямился, протянул руки и точно что-то легкое сбросил к ее ногам… Он вошел так, как будто не один десяток раз бывал здесь и раньше, и вот теперь где-то задержался и просит прощения. А она вскочила с кровати, прибавила света в лампе, отдернула оконную занавеску, пусть все видят, что творится у нее в комнате… И Кирилл поник.