Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 72



Но в переулках за рынком в деревянных ящиках гнили остатки мяса и фруктов. Там кишели крысы, толпились голуби, — они яростно клевали друг друга, теряя перья и блох. Такова была реальность, и хотя жизнь с Эрнестом сделала меня более терпимой к ее проявлениям, меня всякий раз тошнило. Как если б я заглянула в сточные канавы на площади Контрэскарп, куда стекала краска с тележек торговок цветами — фальшивая роскошь, скрывающая уродство. Что сказал Эрнест еще в Чикаго? Любовь — прекрасная лгунья? Красота — тоже лгунья. Когда я впервые увидела крыс, мне хотелось бросить корзинку и бежать как можно дальше, но мы не были так богаты, чтобы совершать символические поступки. Поэтому я просто ушла.

По отходящим от рынка грязным переулкам я прошла к Сене. У Нового моста была строгая, внушительного вида пристань. Легкое пальто не могло спасти меня от холодного, пронизывающего ветра, но уже виднелся остров Сен-Луи — настоящий оазис — с прекрасно сохранившимися красивыми домами и превосходными улицами. Я обошла весь остров, пока не наткнулась на парк, расположенный на самом высоком месте и густо засаженный каштанами; отсюда я по узкой лесенке спустилась к реке. Рыбаки ловили здесь goujon[4] и сразу их жарили. Я купила несколько рыбешек, завернутых в газету, и села на парапет, разглядывая баржи, плывущие у моста Сюлли. Рыбки хрустели под снежным покровом соли, от них шел такой простой и чистый запах, что я подумала: они спасут меня. Пусть на короткий срок. Пусть только в этот момент.

13

— Здесь так прекрасно, что даже щемит сердце, — сказал однажды вечером Эрнест, когда мы шли ужинать в полюбившееся нам кафе на улицу Сен-Пер. — Неужели ты не полюбила все это?

Нет, не полюбила, пока не полюбила — но благоговейный трепет уже испытывала. Бродить по красивейшим улицам Парижа — все равно что находиться перед постоянно раздвинутыми занавесями сюрреалистического цирка, блеском и причудливостью которого можно любоваться в любое время. После вынужденного военного аскетизма, когда рухнула текстильная промышленность и лучшие кутюрье заколотили двери своих салонов, теперь по улицам Парижа струились яркие персидские шелка — синие и зеленые, великолепные оранжевые и золотые. Вдохновленный восточными мотивами Русского балета, Поль Пуаре одел женщин в гаремные юбки-брюки и тюрбаны и украсил нитями жемчуга. В это же время Шанель создавала совершенно другой стиль, ее геометрически четкие черные силуэты резко выделялись на цветном фоне. Быть элегантной означало коротко стричься, делать яркий маникюр и иметь при себе невероятно длинный мундштук из слоновой кости. И еще — быть худой, на вид изнемогающей от голода — в общем, какой я не была. Даже будучи голодной, я не теряла округлости лица и рук. Об одежде я тоже мало заботилась и не ломала голову, что мне больше подходит. Я носила одежду что попроще, требовавшую минимального ухода, — длинные шерстяные юбки, бесформенные свитера и шляпы «колокол». Эрнест не выказывал по этому поводу недовольства. Если на то пошло, в пух и прах разодетых женщин он находил смешными. Это соответствовало его вкусам: он любил хорошую естественную пищу, деревенское молодое вино, крестьян с их простыми ценностями и языком.

— Надо написать одно настоящее предложение, — говорил он. — Если я буду каждый день писать по одному предложению, простому и настоящему, то буду полностью удовлетворен.

С момента приезда в Париж ему хорошо работалось, он приводил в порядок рассказ под названием «У нас в Мичигане», начатый во время нашего медового месяца в Уиндемире. Рассказ был о кузнеце и горничной из Хортон-Бей, они знакомятся и вступают в сексуальные отношения. Он прочитал мне самое начало, где описывает город, дома, озеро и песчаную дорогу, стараясь, чтобы все выглядело просто и неподдельно, как ему запомнилось, и меня поразило, как естественно и правдиво звучит рассказ.

В творчестве он ставил себе поистине глобальные цели. Для него литература была тем, чем для других людей является религия, и все же он оттягивал момент вручения рекомендательных писем от Шервуда Андерсона знаменитым американским экспатриантам. Думаю, он боялся, что они сразу же его отвергнут. И чувствовал себя увереннее, заводя знакомства среди парижского рабочего класса. Мой французский был школьным, тяжеловесным, Эрнест же во время войны нахватался слов там и здесь и говорил на неправильном разговорном языке — его хватало для бесед, завязывающихся на улице с кухарками, привратниками и механиками из ремонтных мастерских. В их обществе он мог быть самим собой и не занимать оборонительную позицию.

Но вот сегодня вечером, после обеда, у нас была назначена встреча с Льюисом Галантьером, писателем и другом Шервуда Андерсона. Льюис был родом из Чикаго и сейчас работал в Международной торговой палате. Он слыл человеком с большим вкусом, и когда Эрнест попал в его квартиру на улице Жана Гужона, то был поражен видом дорогого антиквариата и гравюр, о чем, вернувшись домой, подробно рассказал мне. «У всех столов и стульев тончайшие ножки. Несколько изощренно, на мой вкус, но нельзя отрицать, он чувствует стиль».

Я волновалась перед встречей с Галантьером: меня и отдаленно нельзя было назвать элегантной, да я и сама не ощущала себя парижанкой. Если парижанки — самки павлина, то я — обычная курица. Недавно я сдалась, сделала короткую стрижку — наверное, последняя из американок — и тут же ее возненавидела. Я выглядела как круглолицый паренек, и хотя Эрнест сказал, что ему нравится, я, каждый раз когда ловила в зеркале свое отражение, хотела расплакаться. Возможно, раньше я выглядела старомодной викторианкой, но у меня были мои волосы — я была собой. А кто я теперь?

Льюис пригласил нас поужинать в «Мишо», модный ресторан, у которого я иногда останавливалась, чтобы поглазеть в окна. У входа я задержалась, комплексуя из-за одежды, но Эрнест, похоже, совсем не осознавал моей робости. Он торопил меня и, придерживая за плечо, слегка подталкивал к Льюису, радостно говоря: «Вот она — эта удивительная, проницательная девушка, о которой я вам говорил».

— Хэдли, я очень рад. Знакомство с вами — большая честь для меня, — сказал Льюис, а я залилась краской. Я чувствовала смущение, но в то же время мне было приятно, что Эрнест гордится мной.

Льюису было двадцать шесть — темноволосый, сухощавый и бесконечно обаятельный мужчина. Он очень смешно пародировал известных людей, но когда он дошел до своих лучших пародий на Джеймса Джойса, ему пришлось объяснять нам что к чему. Мы несколько раз мельком видели Джойса на улицах Монпарнаса, аккуратно причесанного, в очках без оправы и в бесформенном пиджаке, но никогда не слышали, как он разговаривает.



— Он говорит, — настаивал Льюис, — но только по принуждению. Рассказывают, что у него сотни детей.

— Я видела двух девочек, — сказала я.

— Две или двести — в Париже это одно и то же, правда? Если верить слухам, ему трудно их прокормить, но если зайти в «Мишо» в пять часов, можно увидеть, как семейство пожирает устриц корзинами.

— Все говорят, что «Улисс» великое произведение, — сказал Эрнест. — Я прочитал несколько глав в серийных выпусках. Не то, к чему я привык, но, скажу вам, это серьезная литература.

— Роман потрясающий, — поддержал Льюис. — Если верить Паунду, Джойс изменит все. Вы были в студии Паунда?

— Скоро наведаемся, — сказал Эрнест, хотя он еще не отправил Паунду рекомендательное письмо.

— Обязательно зайдите, старина. Не каждый может вынести Паунда, но познакомиться с ним необходимо.

— А какие трудности в общении с ним? — спросила я.

— Трудность — он сам, — рассмеялся Льюис. — Познакомьтесь — увидите. Если Джойс — типичный тишайший профессор в поношенном пиджаке и с тростью, то Паунд — дьявол, самоуверенный и помешанный на разговорах об искусстве и литературе.

— Я знаком с дьяволом, — заявил Эрнест, опустошая бокал вина, — но ему наплевать на искусство.

К концу вечера мы, основательно поднабравшись, пришли к нам, и Эрнест пытался заставить Льюиса боксировать с ним.