Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 79

«Ночь была дивная, теплая, в воздухе ни малейшего колебания, в глубоком темно-синем небе — ни облачка, и звезды горели ярко. В садах зацветали яблони, черешни и сливы, и стояли осыпанные белыми цветами, точно снегом. Запах смолистого тополя мешался с тонким ароматом фиалок и молодой полыни. Соловьи уже прилетели в наши места и громко, с разных концов, вблизи и вдали, оглашали чуткий воздух своими первыми весенними песнями. Все это дышало какой-то таинственной торжественностью и вместе с тем южной негой, — и на душе у меня испытывалось чувство весенней истомы, доходившее порой до замирания сердца. И вот мы наконец у собора. По сторонам главного проезда пылают плошки, на площадке, окружающей самую церковь, стоят, в ожидании начала службы, массы одетого по-праздничному народа; тут же расположились под стенами тесные ряды подносов и корыт с куличами, пасхами и крашеными яйцами. В сквере тоже очень людно, но крайние боковые дорожки его пустынны. Я нарочно прошлась по ним предварительно, вместе с Айзиком, чтобы заранее, про себя, ознакомиться с местом ожидаемой встречи, и после этого мы с ним вернулись опять к толпе. Экипажи, один за другим, то и дело подъезжали к иллюминованным воротам сквера, выпуская нарядных, в белом, дам и мужчин в полной парадной форме.

«Ждать нам пришлось недолго. Ровно в полночь взвилась ракета и рассыпалась в темной вышине дождем огненной пыли. В толпе, стоявшей вокруг собора, тотчас же затеплилась у кого-то восковая свечечка, за ней другая, третья, еще и еще, а затем, не прошло и минуты, как вся площадка озарилась множеством маленьких мигающих огоньков. Над куличами и пасхами тоже зажглись целые вереницы восковых свечек, — и над толпой, как бы вынырнув из-под темных дверей храма, вдруг поднялись и заколыхались длинные хоругви, засиял большой крест в золотых лучах, на паперти засеребрились светлые ризы духовенства, сверкнула камнями и золотом блестящая митра, — и крестный ход, сопровождаемый бесчисленным множеством сияющих и колеблющихся огненных точек, словно огненный поток, двинулся вокруг белого собора, на озаренных стенах которого заходили большие, неясные тени креста и хоругвей, и обнаженных голов человеческих. Торжественный звон колоколов раздался с высоты опоясанной колокольни и, казалось, точно бы несется он с высоты темного звездного неба. Пели что-то такое, — не знаю что… Но вот, обойдя вокруг собора, хоругви опять появились перед запертыми дверями; огненный поток остановился. Прошла еще минута, и вдруг большие, почти совсем темные доселе, окна храма мгновенно озарились изнутри ярким светом; в широко распахнувшиеся двери тоже хлынул оттуда свет, игравший среди храма множеством сверкающих алмазов на хрустальной люстре, — и вся площадь разом огласилась торжественно-радостным гимном «Христос воскресе из мертвых». Я не знаю, что сделалось тут со мной, — я рванулась от Айзика вперед, в толпу и в ней затерялась. В эту минуту мне так хотелось принадлежать к ней, к этому ликующему народу…

«В груди точно струны какие-то дрожали, и закипали слезы восторга.

«Опустившиеся хоругви скрылись в дверях, и вслед за ними огненный поток полился внутрь храма. Меня подхватила волна толпы и понесла к паперти. Я отдалась этому течению и была рада, что чем дальше несет оно меня, тем больше отдаляюсь я от Айзика. Но вот толпа остановилась: церковь была уже переполнена и дальше двигаться некуда. Я очутилась перед папертью и несколько минут не могла ступить ни вправо, ни влево, ни податься назад. Но, спустя некоторое время, стало посвободнее, и я, хотя и с большим трудом, все же успела кое-как протискаться сквозь толпу на простор и тотчас же скользнула с площадки в сторону, к боковой дорожке, и с замирающим сердцем пошла к условленному месту.

«Я почти задыхалась от волнения и раза два должна была останавливаться, чтобы перевести дух и осмотреться. Здесь уже не было никого, а от густых кустов сирени и акации на дорожке казалось еще темнее, после освещенной площадки. Колокола умолкли. С одной стороны доносились из церкви светлые звуки пасхальных напевов, с другой — соловьи рокотали. И вновь прихлынуло ко мне захватывающее чувство только что испытанного мной восторга и, под обаянием его, не помню как, очутилась я в правом углу сквера. Он уже ждал меня и быстро пошел навстречу. Я не столько узнала глазами, сколько сердцем почуяла, что это он, и быстро побежала к нему.

— Христос воскрес! — вырвалось у меня из сердца и, вне себя от счастья, я боросилась ему на шею.

«Что говорили мы затем — не помню, не знаю. Это был какой-то прерывистый от страха и от волнения лепет любви, восторга, счастья, лепет первых признаний, первых поцелуев, первых объятий… Очнулась я от этого сладко-одуряющего упоения лишь тогда, когда вдали от нас, по всей площадке, точно внезапный порыв бурного ветра, пробежал троекратный гул ответного возгласа: «Воистину воскресе!» Я бы всю ночь не ушла отсюда, от этого лепета, от этих соловьев и пасхальных аккордов вдали, от этой мягкой, темно-синей ночи и аромата цветущих деревьев, но Айзик… Где этот Айзик?.. Что он теперь думает? Он, верно, ищет меня и беспокоится… Что я скажу ему, как объясню свое долгое отсутствие?.. Пора домой, — надо отыскать Айзика. Я пошла по крайней аллее, граф — в двух шагах за мной, и… каково же было мое смущение, когда на самом выходе из аллеи к освещенному проезду столкнулась лицом к лицу с Айзиком. Он ступил шаг навстречу, пристально взглянул мне в лицо, затем глянул мимо меня вперед и, кажется, узнал графа. По крайней мере, лицо у него вдруг сделалось злое и сумрачное.

— Айзик, куда это вы пропали!?. — проговорила я, притворяясь недовольной и подавая ему руку. — Целый час хожу и ищу вас!.. Это ни на что не похоже!.. Как это вы от меня отбились и бросили одну?!. Разве это можно!.. Давайте вашу руку и пойдем скорей домой, уж поздно.





«Но он сделал вид, будто и не слышит моих упреков и, молча подав мне руку, всю дорогу не проронил ни одного слова. Очевидно, он догадывается»…

XXI. НЕ ВЫГОРАЕТ

Расставшись с Ионафаном-ламданом, господин Горизонтов позабыл даже об обеде, ожидавшем его в другой комнате, и озабоченно зашагал из угла в угол, обкусывая себе ногти. Свидание с Бендавидовским «пленипотентом» привело его в нервное состояние, и потому он более обыкновенного поддавался теперь непроизвольным движениям своего бессознательною тика: то и дело хватался рогулькой из двух пальцев поправлять на носу очки и «мазал» при этом в стороны косящими глазами, выделывая ртом какую-то невозможную гримасу.

«Да неужто же никак нельзя поправить?!» — гвоздила его все одна и та же досадная мысль. «Черт возьми!.. Подумаешь, этакие деньги, и вдруг легче легкого могли бы теперь лежать в кармане, кабы не торопливость дурацкая… Вот дурак- то!» — ругал он самого себя. «Вот болваниссимус! Такого маху дать… И из-за пустяка-то какого!»

Й в самом деле, попридержи только Горизонтов бумагу к Серафиме хотя бы до вечера, все разрешилось бы как нельзя проще. Бумагу можно бы было и вовсе не отправлять, пред Каржолем отговориться несогласием владыки, деньги благородным манером возвратить ему, а владыке завтра доложить, что, по выяснившимся обстоятельствам, все дело и самое участие в нем Каржоля представляется совсем в ином свете; даже самою игуменью можно бы было понудить возвратить девчонку родным, дать ей на этот счет самое строгое формальное предписание. Да, все это весьма было бы возможно, и так легко, так просто. А теперь… Что теперь поделаешь?!. Но нет, как-никак, а поправить промах надо. Главное, бумагу бы только выцарапать назад: остальное же все пустяки, остальное все можно перевернуть по-своему.

— Митрофан Миколаич, шти-то уж совсем почитай простымши, — напомнила ему об обеде высунувшаяся в дверь стряпуха.

Это нечаянное напоминание вернуло его из сферы досадливых размышлений к повседневной действительности, и ему вдруг стало ужасно досадно — бог весть с чего и за что, но досадно так, что своими руками готов был избить эту толстую дурищу. Однако не избил, а удовольствовался тем, что ни за что ни про что ругательски изругал ее, лишь бы на ком-нибудь зло сорвать. Впрочем, за стол все-таки сел и обычный «опрокидонт» учинил, «вонзив» в себя рюмку «очищенной», и хотя ел со всегдашним своим чавканьем и цмоктаньем, но совсем без удовольствия, наскоро и с досадой, все швыряя от себя и на все фыркая, потому что в голове неотступно вертелась все та же проклятая мысль о Бендавидовских трех тысячах и Каржолевской сторублевке, на которую он, болван из болванов, польстился как Исав на чечевичную похлебку. Попадись ему в эту минуту Каржоль, да он бы, кажись, все глаза ему проплевал. Этак вдруг подвести человека самым бессовестным образом, да это черт знает что за подлость! Этому имени нет! И дернула же его нелегкая связаться с таким прощелыгой, с аристократишкой! Не видел он, что ли, с кем имеет дело! Да и как это затмение такое на него вдруг нашло! Как было не догадаться, что не оставят же жиды этого дела без того, чтобы не прийти к нему понюхать, нельзя ли как поправить его?!. Так нет же, радужная все мозги отшибла! — «Богу-де на масло, братье консисторской на молитву!» — бескорыстием, вишь, щегольнуть захотелось… Но досаднее всего было Горизонтову то, что, сознавая необходимость поправить это дело как можно скорее, он никак не мог еще придумать, каким бы способом половчее это сделать.