Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 79

— Любит ли он вас, говорите вы, — продолжал граф, возвращаясь к прежней теме; — но Боже мой, разве так трудно нам самой в этом убедиться!?.. Знаете пословицу: «сердце сердцу весть подает». Если сердце ваше подсказывает вам, что он любит, — значит, любит. Тут и слов не нужно.

«Я посмотрела на него долгим благодарным взглядом и молча протянула ему для пожатия свою руку.

— А чтобы сжечь корабли, — продолжал он, — вы лучше проверьте наперед сами себя, настолько ли серьезно сами-то вы любите, чтобы решаться на такой подвиг, — и если да, и если притом вы верите в этого человека, в его честность, в его намерения, тогда сжигайте смело! Ведь счастья в жизни так немного, и оно так редко дается…

«К крайней досаде моей, наш разговор на этом был прерван рара-Санковским, пришедшим, с колодой карт в руках, звать графа на партию в «ералаш».

«…Проверить самое себя, настолько ли сама люблю его. — О, да! Я его люблю, и после вчерашнего разговора это для меня выяснилось окончательно.

«Да, я люблю его.

«Но как это случилось?..

«Насколько помню, с самого начала, по возвращении из-за границы, меня подзадорило то, что все говорят о нем, а между тем я его не знаю, и он, живя уже почти два года в Украинске, по-видимому, ни разу не поинтересовался мной. Ведь обратил же он внимание на Ольгу еще тогда, на Мон-Симоншином празднике. Отчего ж не на меня?.. Ну, положим, в то время, как новый еще человек, он мог и не заметить меня, только что выпущенную гимназистку. Положим, я вслед за тем долго была в отсутствии, — ну, а по возвращении?.. Неужели же я такая уже ничтожность, что и внимания его не заслуживаю? Отчего же Ольга…

«Да, вот этот вопрос об Ольге подзадорил меня еще более. Что делать. — надо сознаться, что по отношению к ней у меня всегда было чувство некоторой зависти, хотя я и любила ее от всей души. А как дошли до меня эти слухи, будто Каржоль «ухаживает» за ней, это нехорошее чувство получило во мне еще более определенную, более осязательную форму. «Господи!» — думалось мне. — «Да за что же все это ей да ей?! Отчего же не другим, не мне, например? Разве я хуже?» — И я старалась умалять этого Каржоля в своих собственных глазах, относясь к нему несколько иронически и даже не без некоторой скрытой враждебности, совершенно, впрочем, беспричинной, если не считать за достаточную причину то самое побуждение, которое заставляет Крыловскую лисицу находить высоко висящий виноград зеленым. Но все это было так лишь до первой с ним встречи, до первого знакомства, когда он подарил меня особенным своим вниманием и когда я убедилась, что это вовсе не такой пустой фат, каким я его почему-то себе представляла. Он мне понравился своей изящной простотой, своим уменьем быть всегда интересным в разговоре, своей непринужденностью и, вместе с тем, этой сдержанностью, этим приличием высшей пробы, которое знает себе цену и дается, как мне кажется, только рождением и с детства воспитанной привычкой к хорошему обществу. Не скрою, внимание его с первого же раза очень польстило моему самолюбию, и я из этого заключила, что, стало быть, я если не лучше, то по крайней мере не хуже других, не хуже Ольги, и если он «ухаживает» за ней, то по отношению ко мне это пошлое слово к нему неприменимо. И это мне нравилось.

«Несколько встреч в обществе, несколько вечеров, проведенных вместе в кругу наших общих друзей, несколько случайных, но выходящих из сферы обыкновенной светской болтовни, интересных разговоров, некоторое сходство во взглядах, во вкусах, а главное, это — постоянное его внимание ко мне в скромных пределах строгого приличия, и это уменье смотреть на меня порой, когда можно, безмолвно говорящим и только мне одной понятным взглядом, — всего этого было достаточно, чтобы я, остававшаяся до сих пор совершенно равнодушной ко всяким ухаживаньям за мной, вдруг, незаметно для самой себя, поддалась увлечению этим красивым, умным, блестяще светским и родовитым человеком. Я замечала, что он ищет встреч со мной, и я сама искала их и чувствовала, что нам хорошо вместе. Что из этого выйдет, — в то время я еще не задавала себе вопроса. Мне просто было хорошо, и я внутри самой себя наслаждалась этим состоянием, не пытаясь проникнуть глубже в свое сердце и далее в будущее. Так продолжалось до того вечера, когда он поставил мне вопрос — что бы я сделала, если бы «имела несчастье» полюбить христианина? При этом вопросе, представление о «христианине» как-то невольно, само собой, тотчас же слилось во мне с представлением о самом графе Каржоле, и с тех пор его образ стал у меня неотделим от его вопроса. «Что бы я сделала, если бы полюбила его?» — вот какую форму принял тогда же данный вопрос в моем сознании. Но когда он дал мне Евангелие, и я с жадностью, как запретный плод, поглотила его в две бессонные ночи, и когда эта книга озарила меня новым, неведомым дотоле светом, — вот когда почувствовала я, что этот человек становится дорог мне не за свои только внешние качества, как казалось мне до этого, а за то, что, давши мне эту книгу, он открыл для меня новый нравственный мир, который поднял меня на высоту таких идеалов, до каких никогда бы не добраться мне ни с помощью современных учений, ни даже с помощью тех чудес христианского искусства, какими я наслаждалась в Италии, потому что они могли развивать только мой вкус, но оставались для меня мертвы со стороны духа, вдохновлявшего их создателей, и только теперь я уразумела, что все эти великие произведения могли быть созданы лишь силой веры, силой христианских идеалов. После Евангелия все это озарилось для меня совсем иным светом, как и многое из того, чему я училась раньше, и я поняла, наконец, чем обязано человечество идеям христианства.





«Хотел ли он этого, или не хотел, — не знаю; но во всяком случае, этим внутренним своим перерождением я ему обязана. Правда, оно заставило меня подвергнуть беспощадному анализу то, на чем я воспиталась, — наше еврейство, нашу Тору, нашу Библейскую историю, — оно сделалось для меня источником величайшей нравственной пытки, — пытки раздвоения внутри самой себя и полного разлада не только с миром прежних верований, но и с окружающей меня средой, с домашней жизнью, с моими родными, с которыми после этого у меня не раз уже выходят легкие стычки и пререкания из-за разных мелочных обрядовых формальностей. Это меня очень огорчает, и хотя я всячески стараюсь избегать таких столкновений, но тем не менее они все-таки навертываются чуть ли не на каждом шагу, почти невольно, сами собой, и не столько с дедом, сколько с бабушкой Саррой. Все это тяжело, но зато и искупается все это сторицей моим чувством к нему.

«Вчера он задал мне вопрос, — настолько ли сама я люблю, чтобы решиться сжечь свои корабли? Проверив теперь самое себя, отвечаю смело: да, настолько. Да, я люблю его, и если он тоже любит меня, я горжусь его любовью, я счастлива ей.

«Но как сказать ему об этом, как признаться?.. И что, если с его стороны я не встречу такого же ответа?..»

…«В четверг, на страстной неделе, я случайно встретилась с графом на бульваре, и он остановился на минутку, перемолвиться парой слов со мной. Я сказала ему, что никогда еще не видела, как русские празднуют ночь Светлого Воскресения и поэтому непременно хочу отправиться в ограду собора посмотреть. Он сказал, что тоже будет у заутрени и непременно постарается отыскать меня. «Будьте — говорит — в соборном сквере, в правом углу и ждите меня». Я обещала, и мы расстались.

«Русская Пасха в этом году пришлась на 4-е апреля, а дни установились совсем весенние еще с Вербной недели. С томительным нетерпением, в ожидании условленной встречи, переживала я эти трое суток первых апрельских чисел, и никогда еще обрядовый обиход нашего шабаша не казался мне так досадно скучен и длинен, как в этот раз. Но, слава Богу, наконец-то домучилась я кое-как до того момента, когда после шулес-сыдес дедушка зажег обычные благовония и рассмотрел свои ногти при свете гавдуле-лихт, и все домашние перездоровались между собой «а гите вох»[188]. Встав из-за стола, я потихоньку предложила Айзику прогулку к собору, чтобы посмотреть на русскую Пасху. Аизик охотно согласился быть моим кавалерам, и мы условились, что после того, как наши улягутся спать, он будет ожидать меня в саду, под окном моей комнаты, а я спрыгну к нему в окно, и мы отправимся через садовую калитку, чтобы никто не знал о нашей ночной экскурсии, так как иначе бабушка ни за что бы нас не отпустила, почитая грехом не то что смотреть на авойдеэлыл, но и находиться даже, без крайней надобности, вблизи бейс-гоим[189]. Как мы условились, так все и устроилось отличнейшим образом: нас не заметил никто из домашних.

188

Шулес-сыдес, или шолес-судес называется третья (последняя) субботняя трапеза, состоящая, по большей части, из остатков от предшествовавших шабашовых трапез, но зато обильная субботними песнями и славословиями. Пение продолжается до сумерек, после чего читают вечернюю молитву и переходят к обряду гавдуле, знаменующему собой отделение субботы от будней. Гавдуле, как и пятничный обряд кидуша (в начале шабаша), совершается над чашей вина или водки, и заключается в произнесении молитвы, славословящей Иегову за то, что Он отделил святые праздтки от будней, свет от тьмы и Израиля от всех остальных народов. При совершении гавдуле зажигают одну восковую свечу, сплетенную из трех тонких свечек и приготовляют неболыиой металлический или серебряный сосуд, наполненный благовонными веществами. Вино или водку наливают в чашу не иначе, как через край, пока не прольется на стол, в знак того, что изобилие должно царствовать в доме сем во всю неделю. Глава семейства произносит вышеупомянутую молитву нараспев, громким, но плаксивым голосом, после чего прикладывает ногти обеих рук к гавдуле-лихт и произносит молитву благословения Бога за то, что Он создал свет огня, затем — молитву благословения за создание благовонных мастей, причем берет в руки вышесказанный сосуд и нюхает из него аромат и, вконец, — зажигает пролитую на стол водку или коньяк. В то время, как спиртуозная жидкость загорится, хозяин обмакивает в нее свои мизинцы и обводит ими вокруг глаз, что повторяют за ним и все домашние. После этого все присутствующие здороваются с хозяином и между собой словами «а гите вох! а гите вох!», т. е. на добрую неделю. Талмудические мудрецы установили обыкновение нюхать ароматы при окончании шабаша для того, чтобы укрепить духовной пищей душу, грустящую о кончающемся празднике и об отходящей нишуме исойре, добавочной душе, отпускаемой еврею свыше на дни праздников и суббот, которые по сему и называются «удвояющими душу». Следует поэтому утешить и развеселить скучающую душу благовониями. Молитва над гавдуле-лихт установлена в память того, что свет огня создан в ночь при окончаши первого на земле шабаша таким образом: Адам взял два камня, ударил ими один о другой, и явился огонь (Талмуд, трактат Брухес). Присмотреться же к ногтям при обряде гавдуле следует, во-первых, для того, чтобы почувствовать удовольствие света, а во-вторых, различить разницу между ногтем и телом и, кроме того, еще потому, что ногти суть символ благословения, так как они постоянно растут (Орах-Хаим).

189

Авойде-элыл — идолослужение, бейс-гоим — дом нечистых, христианский храм.