Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 79

— Разумеется, последнее.

— Ну, то я так и скажу Бендавиду, — может, он и будет согласный. А вы, васше високоблагородие, — прибавил он вкрадчиво просительным тоном, — зараз начинайте вже ваших хлопотов… пожалуста! Бо время, знаете, дорого.

— Эге! — рассмеялся ему в глаза Горизонтов. — Шутник ты, любезный, как погляжу… «Зараз»… Нашел дурака! Они еще думать будут дать ли не дать ли, а я им хлопочи!.. Вишь, какие гешефтмахеры!.. Хе-хе!.. Уж и то, кажись, благороднее поступать, как я с вами, невозможно. Иной, на моем месте, потребовал бы сейчас же все деньги на стол, вперед, а без того и разговаривать не стал бы. А я, между тем, не беру с вас ни копейки. Поведи-ка вы это дело судом, так адвокатам-то не три тысячи переплатите. Да и дело-то такое, что его никакой адвокат не выиграет. А он еще торгуется!

Еврей потупился в колеблющемся раздумьи.

— Н-ну, хай будет так! — решительно махнул он, наконец, рукой, убедясь, что у этого кремня ничего не выторгуешь. — Пускай по-вашему, только приймайтесь же за зараз…

— Так, стало быть, три? — доточно переспросил его Горизонтов.

— Три, — подтвердил ламдан, склоняя голову.

— Ну, вот, и давно бы так! А то все в вас эта проклятая манера жидовская поторговаться, терпеть не могу!.. Только вот что, — как бы спохватясь, прибавил он внушительно, — уговор лучше денег. Если ты теперь соглашаешься с тем, чтобы потом понадуть меня, так знай наперед, что в моей воле во всякое время повернуть дело и так, и этак, и что хотя я его и оборудую, но девица будет возвращена вам не раньше, как ты принесешь мне все деньги, до копейки. Понимаешь?

Ламдан на это лишь поклонился, приподняв к лицу обе ладони.

— Вы только делайте ваше, — проговорил он методически и веско, — а наше мы вже изделаем как надо. То внерно.

— Ну, то-то же! Начистоту лучше! — внушительно кивнул ему Горизонтов, и они расстались.





В то самое время как у рабби Ионафана происходило это свидание с Горизонтовым, другой катальный уполномоченный, Абрам Иоселиович Блудштейн вел переговоры по тому же делу с правителем губернаторской канцелярии, у которого он был «своим человеком», ссужая его иногда под расписки кое-какими деньжонками. Здесь вопрос шел о том, каким бы образом склонить симпатии губернатора к евреям настолько, чтобы он захотел повлиять своим авторитетом на игуменью и убедить ее в необходимости немедленно же возвратить Тамару ее дедушке. Абрам Блудштейн, как человек, живавший в Петербурге, и даже не без успеха ведший там одно время какую-то тяжбу с казною, считался среди своих украинских единоверцев тертым калачом, юристом и дипломатом, которому в его гешефтах много помогает умение не только говорить довольно бойко, но и писать по-русски. Благодаря знакомству с Петербургом, он усвоил себе некоторые цивилизованные привычки, носил чистое белье, жилеты и сюртуки современного покроя, коротко подстригал бороду и волосы на висках, оставляя лишь некоторый намек на пейсы, и, вообще, мнил о себе, как о человеке вполне цивилизованном, столичном, причем, однако, все эти его новшества не мешали ему на деле быть самым ревностным евреем и пользоваться уважением своих соплеменников, даже настолько, что он состоял членом украинского кагала, коему был в иных случаях весьма полезен именно в качестве тертого калача по части дипломатики. В результате его переговоров с правителем дел губернаторской канцелярии было слезное прошение, составленное им вместе с кагальным шамешем. Это прошение, в качестве уполномоченного от городского еврейского общества, Блудштейн должен был представить губернатору не позже как завтра утром. На нынешний же день надлежало исполнить предварительную часть задачи, а именно, осторожно и ловко воздействовать на губернатора со стороны гуманных чувств и либеральных симпатий, так, чтобы не только прошение было принято благосклонно, но еще сам губернатор взял бы на себя роль убеждателя Серафимы и думал бы при этом, что таковая роль принята им по собственной своей инициативе! Эту часть задачи любезно согласился выполнить правитель дел, который давно уже в совершенстве изучил всю натуру, все привычки и слабые стороны своего патрона и потому не опасался в душе за успех своей миссии, хотя и представлял ее пред Абрамом Иоселиовичем крайне трудною и даже опасною. Но ведь нельзя же иначе: по труду и вознаграждение.

«Ваше превосходительство, высокопросвсщенный наш начальник губернии!» гласило прошение Абрама Блудштейна. «С болезненным и горестным впечатлением от вчерашнего инцидента, мы предстали пред вашею превосходительною особой, как к представителю целого, всего правительства, чтобы пред вами выразить нашу скорбь, облегчить наше удрученное сердце и просить вас о помощи в нашем страшном горе, в каком мы находимся теперь. Вчера нас постиг один из самых чувствительных ударов, и на эту страшную весть все наше еврейское общество прозвучало болезненным стоном и поразилось тревогою ввиду небывалого и неслыханного события». Вслед за сим приступом рассказывалась вся интрига Каржоля с Тамарой и особенно выставлялись на вид его своекорыстные цели, как равно и то, что никакое серьезное побуждение, кроме легкомысленного увлечения, не руководит несовершеннолетнею девицею Бендавид в намерении изменить вере своих отцов. — «Означенный граф», говорилось далее в прошении, «поранил так чувствительно наши религиозные и народные чувства, что мы стоим в остолбенении и немом гневе. Поэтому, приближаемся к вашей губернаторской милости с надеждой и верой, что ваша известная гуманность и справедливость никогда не допустит к тому, так как вы обеспечены официальным разрешением правительства, чтобы удовлетворять наши основательные желания. А потому слезно просим вас не лишать нас вашим доверием к нам, как и мы продолжаем быть уверены на ваше превосходительство».

По мнению нескольких членов кагала, имевших случай прослушать предварительно это произведение рабби Абрама из уст самого автора, ничего не могло быть лучше по силе трогательной чувствительности и неотразимой убедительности.

XIV. ДАЛЬНЕЙШИЕ ХОДЫ КАРЖОЛЯ

Выпроводив от себя в карете Ольгу Ухову, измученный граф тотчас же разделся и бросился в постель; но спалось ему недолго. В третьем часу дня он проснулся, и первая мысль, тотчас же пришедшая ему в голову, была об Ольге и Тамаре. — А что, если жиды какими-нибудь путями постараются довести до сведения Тамары, что они рано утром застали у него в запертой квартире «генеральскую барышню»?

«Невозможного в этом нет ничего», должен был он сознаться самому себе, и эта мысль встревожила, его не на шутку.

«Да, это совершенно возможно. Это они даже с особенным удовольствием нарочно постараются сделать. Да если при этом сама Ольга, спасая себя, начнет сегодня же благовестить в обществе о своем участии в Тамарнном приключении, и если об этом как-нибудь дойдет до Тамары еще с другой стороны, — ой-ой, черт-возьми! Ведь этим все дело, пожалуй, будет погублено… Закрадется подозрение, думать станет, явятся сомнения, ревность, недоверие к нему, а затем — кто знает! — может быть, родные добьются свидания с нею, а раз допустят родных — ну, тут уж дрянь дело!.. Пойдут все эти слезы, мольбы, убеждения, станут изображать его черт знает в каком свете и, пожалуй, успеют расхолодить девчонку…

«Хорошо еще, если ему удастся в эти дни свидеться с нею, тогда ничего; тогда он постарается и сумеет все это как-нибудь перевернуть по-своему, объяснить, представить ей в должном свете, — ну, словом, «зарядить» Тамару снова, и этим подогреет в ней и ее чувство, и ее веру, в самого себя. А если не удастся?..

«Все дело, надо сознаться, пока еще на волоске висит и вся эта великолепно задуманная им комбинация может вдруг, из- за какого-нибудь пустяка, просто в прах развеяться… Да еще выйдет, пожалуй, скандал, который пошатнет его репутацию, создаст ему фальшивое положение в обществе… Эх, черт возьми, скверно!..

«Как бы предупредить Тамару?.. Самому идти и просить свидания неловко: игуменье очень уж странным, пожалуй, покажется. Разве написать?.. И написать в таком тоне, что если бы даже письмо попало как-нибудь не в ее руки, а хоть бы и в руки самой Серафимы, то чтоб оно оставлало впечатление не более, как теплого дружеского участия, но чтобы в то же время, для самой-то Тамары истинный смысл его был вполне ясен.