Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 148 из 179

Он решил уехать из Рима. Но заставляющая его прикасаться к чему-то священному Сила не дремала. Она заставила его сойти с поезда в Милане и дотронуться до края фрески Леонардо. Заставила съездить в Дельфы и там под раскаленным небом разыскивать камень, возле которого стоял треножник Пифии. Крутиться по земному шару, подобно минутной стрелке, и, соприкоснувшись с часовой (которой служила источающая святость точка на местности), нестись дальше. В Париже он прикоснулся к чернильнице Марии-Антуанетты и к одной пустой гробнице в Сен-Дени, королевской усыпальнице (хотя гробниц и кладбищ Никодим старательно избегал). Потом он помчался в Македонию, и возле озера Охрид тронул маленькую, подросткового вида колонну с вырезанными не то Кириллом, не то Мефодием первыми буквами славянской азбуки, похожими на рогатые солнца, хочется сказать — трогательную. Иногда Никодим пытался сопротивляться этому настоятельному голосу. Он отворачивался, медлил, но все кончалось тем, что все-таки он трогал, трогал и трогал. Это был фатум.

Он вернулся в Болонью и там в странном конгломерате Семь церквей вошел в ротонду, освещенную непонятно откуда льющимся мягким светом, и увидел стоящее в центре ее странное сооружение. Это была копия Гроба Господня, воссозданная в мраморе крестоносцами в двенадцатом веке, до всех пожаров, в первоначальном, правда, соразмерно уменьшенном виде. Более подлинная, чем та, что в Иерусалиме, если не считать магии места, точки пространства. Но, возможно, подумал Никодим, точный снимок привлекает и сущность. Как синодальный перевод Библии не менее священен, чем греческий. Или все же менее? Недаром и наш патриарх Никон пытался воссоздать и Гроб, и Голгофу, правда, он завещал похоронить в том гробе себя. Внутри этого мраморного сооружения, похожего не то на маленькую крепость, не то на большие ворота, горели свечи, странно светился посеревший мрамор, когда-то белоснежный, перебегали тени по его шероховатой поверхности. А вход в него сторожил лев, смахивавший на китайского, с волнистой тяжелой гривой, на самом деле иудейский лев, царь. Вот к его-то пасти и притронулся бедный замученный Никодим. Он подумал: я превратился в пчелу особого рода, подлетающую к очередному цветку и выбрасывающую жало (или чем она вбирает нектар) и снова летящую на поиски. Для кого или для чего коплю я этот мед, эту божественную или во всяком случае сверхъестественную энергию, источаемую и скрытую в то же время самыми разными предметами и местностями?

Рука гудела и зудела, вся пошла беловатыми пятнами, а у запястья образовалось красное кольцо. Никодим давно уже, даже в жару, носил кожаные перчатки. С левой руки он не снимал ее даже ночью. Он вдруг почувствовал, что его странная трогательная миссия закончена, что через пальцы в него вошло зачем-то должное количество Силы. Он понял, что больше никуда не тянет его, кроме своего родного города. Но сначала он заехал на день в Москву, чтобы навестить своего Учителя, великого и неоцененного, как он считал, мастера. Тот показал ему свои новые работы. Никодим снял перчатки и поднес руку к одному из полотен, держа ее на расстоянии локтя — и как ветром жарким повеяло на руку — он удивленно посмотрел на Мастера. А тот, сразу поняв, чему удивляется Никодим, сказал только: “Так и должно быть”. Они выпили немного и закусили. Мастер был гениален до святости, от всех самых простых его слов и движений веяло благодатью, он был чуток, и что-то странное померещилось ему в Никодиме, он спросил: “А ты работаешь?” — “Да, я много работаю”, — ответил тот. Во время ужина в голове у него все время вертелась мысль, что рука, возможно, перестав работать на вход, может, вдруг начала работать на выход. И теперь энергия может и неожиданно выйти из нее. И не опасно ли это? Никодим на прощанье, осмелев, но все же медля, притронулся левой рукой к плечу Мастера, тот вздрогнул, отстранился от Никодима несколько даже испуганно и спросил: “А что у тебя с рукой, огонь какой-то от нее, что ли?”

Подъезжая в поезде к Петербургу, он подумал о том, что и там много есть достойного прикосновения, но что больше он уже не будет ни к чему прикасаться, так прикасаться. Вспомнил, как в детстве его волновала ужасная, нелепая, дикого вида каменная сова, сидящая на небольшом выступе углового дома на берегу Фонтанки. Ему казалось, что под ней, может быть, скрыт какой-то тайный знак или клад. Однажды, зимой, поставив санки на ребро и прислонив их к стене, он кончиками пальцев дотронулся до этой совы и попробовал толкнуть ее слегка… но только иней обжег его руку. Ничего не произошло, и сова так же крепко и уверенно сидела на своем выступе, пока в начале перестройки не исчезла так же таинственно, как появилась. И не она одна исчезла тогда. Куда-то испарилась, вместе со многим другим, и мраморная статуя Адониса, лежащего навзничь, вечно тонущая в клумбе Измайловского сада (то в цветах, то в снегу) рядом с последним уже, кажется, истлевающим и очаровательным деревянным театром.

В купе милая соседка любезно предложила ему к чаю пирожки, Никодим заговорил с ней, все время подавляя искушение и ее потрогать левой рукой — что будет? Но не решился. Она все-таки не Учитель, это, может быть, опасно для нее.

Но за окном поезда уже мелькнул Обводный канал.

Никодим нырнул в подземный переход, который был пуст в этот ранний час, заметил вдруг сидящее у стены с протянутой рукой странное существо непонятного пола и возраста, закутанное в сальный неопределенного цвета халат. Грубая красная корка вместо лица, бессмысленно посверкивавший глаз. В правой руке дымился окурок “беломора”. На груди его висела табличка “Помогите на лечение”. Заметив каким-то образом Никодима, нищий, все так же глядя в пространство, слегка замычал и просительно подергал рукой.

И Никодима посетила опять страшная мысль — что вот здесь можно совершить последнее прикосновение. Дерзнуть. Он быстро подошел к нищему, вытащив из кармана какую-то денежку, вложил ее в красный большой кулак левой рукой и помедлил, как бы одновременно пожимая нищему руку. Нищий вдруг дернулся, удивленно посмотрел на Никодима, вскрикнул, по телу пробежала судорога, и он повалился на бок, на глазах чернея, как от удара молнией. Мертвый.

В это же мгновение и Никодим почувствовал ужасную боль в руке. Она стала совершенно белой и, подав столь жестокую милостыню, беспомощно повисла. “Отсохла”, — подумал Никодим.

В разных жанрах





Блудный сын

петербургские ереси

Встрепанный беспокойный Федор почти бежал по одной из улиц Семеновского полка. Был уже вечер, моросил ноябрьский дождик, на помойке в железном ящике гудело и выбрасывалось клоками пламя. Но Федор лишь скользнул по нему взглядом и затрусил дальше. Уже несколько дней голову его брали приступом дикие и казавшиеся ему самому безумными мысли. Забыть их не удавалось. Мнилось ему, что над его маленькой фигуркой скрестили крылья два архангела — темный и светлый, закружились и пронзили его бедную голову концами огромных шумящих крыльев.

Он взбежал по крутой лестнице и оказался у дверей большой коммунальной квартиры, где жил его приятель Тихон, чье имя вполне соответствовало его спокойной, почти невозмутимой душе.

Едва поздоровавшись, Федор бросил свое заляпанное где-то белой краской пальто на диван и быстро заговорил, причем Тихон, слушая его, по временам крестился и слегка отклонялся назад, как бы толкаемый ветром слов.

— Знаешь ли ты, Тихон, что суть главное и начальное событие мировой истории? — и, не дождавшись ответа, продолжил: — Tы думаешь, грехопадение человека? Но, как правильно понял это Джон Мильтон, это падение Люцифера, Утренней, видишь ли, Звезды. Падением началось, но восстановлением должно все закончиться. Ориген еще писал об апокатастасисе.

— Ну да, — отвечал тихо Тихон, — о конечном спасении всякой твари. Но это ересь, на соборе каком-то его осудили за это учение.

— Да, осудили и запретили. Но нельзя запретить мыслить. Та катастрофа, что случилась в начале до сотворения мира, она-то…